Омерзительно было видеть Луизе самодовольное, ухмыляющееся лицо. Но что она могла сказать? Что?! Ее не пытали, не били, не мучили, даже ни в чем не обвиняли. В нее просто-напросто плевали. Плевали не в лицо, а в душу.
В Бутырской тюрьме Луизу продержали три недели. Был в ее тюремной жизни и счастливый день. В этот день она получила коротенькое письмецо от двоюродной сестры, которая сообщала, что сразу же после ареста Луизы Алешу забрали в детский приют, но пробыл он там всего неделю. Из Киева приехала мать Константина Петровича и забрала внука к себе.
В Киеве у стариков свой небольшой домик, свой небольшой сад… Жили они обеспеченно. Луиза была счастлива. Но это продолжалось недолго, всего каких-нибудь несколько часов. Потом навалилась тоска. Вторую половину дня она проплакала.
В этот же день под вечер всех женщин ЧСИР вызвали в небольшую комнату. Сопровождали конвоиры. Поодиночке вызывали к столу, судья зачитывал приговор, объявлял срок заключения и заставлял в приговоре расписаться. Эта церемония продолжалась недолго. Сроки заключения были стандартными: кому пять лет, кому — восемь. Кое-кто догадывался, чем руководствовались судьи при назначении срока заключения: женам, чьи мужья занимали высокие государственные посты, давали по восемь лет, остальным — по пять.
Потом этап. Свирепствовала зима. В вагонах хоть волков морозь.
Ехали двенадцать суток.
В лагере ждали приземистые, полутемные бараки. В каждом около двухсот человек. Нары в два этажа. Утром — подъем, вечером — отбой. Поверки, переклички, «шмоны». Затем всех рассортировали по точкам. Луиза попала в овцеводческий совхоз «Асказань». Ее назначили санитаркой. И вот там она встретила удивительно порядочных и честных тружеников, которые, забывая, что они заключенные, целиком отдавали себя тому нехитрому и нелегкому делу, которое им поручили. На всю жизнь ей запомнился старый профессор Фортунатов, высокий, худой старик с густой седой шевелюрой. Отсидев свой срок, он остался в лагере. Много лет профессор-фанатик упорно скрещивал жирового «рамбулье» с тонкорунной казахской овцой. Старик сам ходил по овчарням и обмеривал курдюки молоденьким ягнятам. И когда находил, что у только что народившегося от скрещивания ягненка курдюк больше, чем у ягнят обычных, бежал к Луизе и, потрясая костлявыми руками, торжественно восклицал:
— Луиза! Дорогая Луиза! У нас родилось сокровище! Это, пожалуй, почище Фердинанда!
Умер старик одиноким, в неволе, так и не доведя до конца своих опытов. Но умер счастливым, даже успел написать ученикам своим завещание. Его он передал в лагерную администрацию. Какова судьба этого завещания — Луиза не знала.
С Украины шли письма. Хорошие письма. Приходили фотографии сына. Он рос. И чем дальше, тем сильнее походил на отца: такой же крутолобый, тот же открытый дерзкий взгляд, те же брови на взлете. Потом в письмах стали приходить вкладыши, заполненные неровными печатными буквами — сын уже писал сам.
О муже не было никаких известий. Но однажды в далекую кулундинскую степь дополз слушок: всех, кого взяли из наркомата, где работал Константин Петрович, расстреляли в тридцать седьмом году. А весной сорок первого года из главного управления лагерей Луизе ответили официально, что муж ее умер в декабре тридцать седьмого года. «Не вынес допросов, доконали», — решила Луиза, и с тех пор какой-то невидимый холодный камень навалился ей на грудь. Муж… Костя… Как он любил ее, как жалел… Она никогда его больше не увидит, не услышит его голоса, не порадуется вместе с ним на сына.
А тут еще летом сорок первого года грянула война. Киев бомбили в первый же день войны. Письма оттуда приходить перестали. А потом усталым и тревожным голосом Левитан сообщил по радио, что в Киев вошли немцы.
Луиза жила, словно во сне. С утра до позднего вечера работа, потом полубессонные ночи.
Прошло более двух лет. В ноябре сорок третьего года тот же голос Левитана, но в котором уже звучали не трагически-скорбные, а торжественно-победные нотки, сообщил, что столица Советской Украины город Киев освобожден от фашистских захватчиков. Тревога за сына и раньше саднила в сердце Луизы незаживающей раной. Теперь эта рана заныла сильней. На каких крыльях прилетит в кулундинские степи весточка из Киева? На крыльях беды или на крыльях радости?
Луиза ждала и сама писала письма: в Киевский горисполком, в горком партии, в милицию, в горком комсомола… Ответили не на все письма. Но те, кто ответили, сообщали одно и то же: дом, в котором жили родители ее мужа, и вся улица были дотла сожжены фашистами в первый же день вступления немецко-фашистских частей в Киев. Куда еще было писать? У кого спрашивать, что случилось с ее сыном и стариками?