— Что загадали? — спросил Дмитрий.
— По годам я еще гожусь для армии. В первый же день, когда на плечах своих увижу погоны, а в левый карман гимнастерки положу партийный билет — так сразу же накурюсь в последний раз до головокружения и буду обходить табачные киоски за версту.
— Сейчас генералы носят не гимнастерки, а кителя.
— Ну что ж, может быть, сошьют и по моим плечам китель. Вот только не знаю, что сделали с моими боевыми орденами и именной саблей. Я за них трижды пролил кровушку: дважды на гражданской и раз в Испании, в бою под Гвадалахарой, — улыбка, скользнувшая по лицу Веригина, была усталой, печальной. — У тебя есть еще вопросы ко мне, мой дорогой племянник?
Дмитрий словно ждал этой минуты откровения:
— Есть.
— Спрашивай.
— Вы вот рассказали, как предательски обошлись с Родимовым его бывшие подчиненные. Что это? Отчего они так поступили? Неужели это только порождение бюрократизма? Неужели место чиновника обязательно делает человека мерзавцем?
Молчание затянулось. Посмотрев в лицо дяди, Дмитрий прочел на нем напряженную работу мысли. Наконец Веригин сказал:
— Под протокол я на этот вопрос ответить пока не решусь.
— А не под протокол? Эти деревья если и слышат, то они немы.
Снова усталая, горькая улыбка тронула огрубевшие щеки Веригина:
— Ты заговорил о чертополохе и злой крапиве, которые, по твоему разумению, могли вырасти в наших душах, — Веригин закурил и некоторое время молчал. — Они выросли. Но только не в душах тех, кто под конвоем строил железные дороги, мыл золото и валил лес. Эта брос-трава выросла в душах тех чиновников и угодников, кого тридцать седьмой и тридцать восьмой годы не завихрили в свою воронку. Сейчас, когда уже второй месяц бью сапоги в присутственных местах, когда меня унижают из-за казенных бумажек, я все чаще вспоминаю одну фразу из трагедии Шекспира «Цимбелин».
— Эту трагедию я не читал. А что за фраза?
— Беларий, любимец монарха Цимбелина, был оклеветан завистниками королевского двора как изменник и предатель, якобы вступивший в сговор с Римом, — Веригин закрыл глаза, некоторое время припоминал и затем процитировал: — «Но два лжеца монарху нашептали, что с Римом в сговор я вступил, — и клевета торжествовала…» А перед казнью, в душевных муках ожидания конца, Беларий сказал: «Страх паденья страшней паденья самого», — Веригин открыл глаза, глубоко вздохнул: — Ты только вдумайся в эти слова: «Страх паденья страшней паденья самого».
— По совести, что-то я не очень понимаю, — глухо проговорил Дмитрий.
— А тут и понимать нечего. Штормовые волны тридцать седьмого и тридцать восьмого годов смыли с палубы корабля несколько миллионов лучших людей России. Те десятки миллионов, кому удалось удержаться на палубе корабля под накатами репрессий, остались пребывать в таком почти животном страхе, что этот страх, страх «паденья», искалечил души не одного поколения. С такими чиновниками и встретился Родимов. И это меня пугает. Боюсь и другого.
— Чего?
— Я боюсь, что мне будет очень трудно адаптироваться на свободе и находить общий язык с теми, к кому я возвращаюсь.
Веригин заплевал папиросу, бросил ее в урну, взглянул в глаза Дмитрию:
— Я тебя предупредил: мы беседуем не под протокол. Никому об этом: ни матери, ни другу, ни жене… Говорю это не из-за страха, а из-за боязни быть неправильно понятым. Пока многие этого не поймут.
— Я завидую вам, — тихо сказал Дмитрий.
— Чему завидуешь?
— Вы столько лет проходили в цепях и не чувствуете себя рабом. Ведь многие на свободе, а живут по формуле чеховского Акакия Акакиевича: «Как бы чего не вышло?..»
— А ты?.. Как сам-то живешь? Не по формуле Акакия Акакиевича?
— Да вроде бы этого не случилось. В соколы, правда, не вышел, а что касается скорпионьих укусов чиновного люда, то выдержал.
— О подробностях можешь не говорить. Я могу довообразить, какими путами наградил тебя твой родной дядя, враг народа.
Дмитрий хотел возразить, но Веригин жестом оборвал его:
— Не нужно, Дмитрий, я знаю, что ты щадишь меня. Уверен, что у тебя были из-за меня неприятности, и немалые. Об этом говорит даже твоя работа.