— Что?
— Чувствую себя сильнее.
Шадрин посмотрел на Ольгу и улыбнулся:
— Из тебя, малыш, мог бы получиться хороший солдат. Жаль, что ты не была в моем взводе разведки.
Большая, разноголосая Москва, со своей людской пестротой, суетой и машинной неразберихой, с каменными глыбами нагретых солнцем домов плыла перед их глазами как огромная река в весеннее половодье.
IX
Часовой с винтовкой ввел в комнату арестованного солдата и тут же, по знаку Багрова, гремя сапогами, вышел. Переминаясь с ноги на ногу, солдат стоял у порога и простуженно покашливал, всякий раз поднося ко рту кулак.
«Нехороший кашель», — подумал Иван, вспоминая, что точно так же кашлял один из его сослуживцев, которого полгода назад с острой вспышкой туберкулеза положили в военный госпиталь, а потом совсем комиссовали.
— Проходи, садись.
Багров внимательно посмотрел на арестованного. Мятая, застиранная гимнастерка на нем висела мешком — видать, с чужого плеча. Иван знал, что если солдата отдают под арест по серьезным мотивам, то старшины не церемонятся: тут же переобмундировывают провинившегося, дают ему что похуже из старья, а иной раз и вовсе из того, что уже давно списано.
Кирзовые сапоги на ногах солдата были стоптаны. По заплатам и дырам на сгибах голенищ можно было судить, что они давно отслужили свой срок.
А солдат сидел и время от времени приглушенно и мелко, точно украдкой, покашливал.
«Наверное, держат в карцере. А там, известное дело…»
Иван отчетливо представил себе тюремный карцер. Подземелье. Полтора метра в ширину и два метра в длину. Пол цементный, холодный. В углу стоит вонючая параша. В нише сырой стены вмонтирована и замкнута на замок узенькая откидная железная койка, которую надзиратель поздно вечером отмыкает и в шесть утра снова замыкает. Брошенный в карцер арестованный семнадцать часов в сутки должен или стоять, или сидеть на холодном цементном полу, температура которого зимой и летом постоянная — несколько выше нуля.
— Давно под арестом?
— Двенадцатые сутки пошли.
— И все в карцере?
— В карцере, — голос солдата дрогнул. Казалось, что он вот-вот разрыдается.
— Простудился? — Багров протянул солдату открытый портсигар. — Кури.
— Спасибо.
Солдат неумело прикурил папиросу от папиросы следователя и снова разразился надсадным кашлем. На глазах его выступили слезы, которые он вытирал грязным кулаком.
— Что, крепкие?
— Нет… просто некурящий я, — глухо ответил солдат. Папиросу он держал так, словно гадал, что с ней делать: курить дальше или затушить в пепельнице, которая стояла на столе.
— Зачем же тогда закурил? — простодушно спросил Багров, точно перед ним сидел не подследственный, а младший товарищ.
— Да вроде как-то неудобно… Ведь угощаете…
Солдат осторожно положил горящую папиросу в пепельницу и, глядя на следователя, виновато улыбнулся. Лучше бы он не улыбался. В улыбке его колыхнулась такая тоска, столько было в ней усталости и безнадежности, что Иван невольно отвел от солдата взгляд и принялся листать уголовное дело. Теперь Багров уже не смотрел на подследственного, но тем не менее он как бы продолжал видеть его худое истомленное лицо, на котором проступающие скулы были туго обтянуты бледной кожей, подернутой сизым болезненным пушком. Такой пушок бывает по веснам у молоденьких деревенских поросят, которые с утра до вечера пробавляются тем, что добудут на оттаявших огородах. Бывает такой пушок и на лицах истощенных рослых солдат. Таких солдат Иван видел в войну в запасных полках. После систематических недоеданий, попадая на кухню, они так жадно набрасывались там на еду, что после наряда дней десять страдали расстройством желудка.
— Фамилия?
— Гаврилов.
— Год рождения?
— Тридцать второй.
— Партийность?
— Комсомолец.
— Образование?
— Десять классов.
Багров еще раз пробежал взглядом по уже изрядно измятому и заляпанному пятнами листу, на котором были от руки разборчивым почерком написаны стихи. Под стихами внизу отчетливо стояла фамилия автора: В. Гаврилов.