— Юлька! Слышишь меня, Юлька? Сколько осталось?
— Четыре, папа.
— Точно это?
— Точно. Вот смотри. Один, два, три, четыре…
— Правильно, четыре. А где же танкист? Где танкист, спрашиваю? Не сквозь землю же он провалился, этот сволочной танкист?
Придется рискнуть Андрею и высунуться, чтоб получше осмотреться. Иначе нельзя…
А они тоже его караулят. Пиу, пиу-у, пиу-у! Пули так и свистят. Одна задела плечо, вырвала кусок мяса, и хоть не так уж и больно, но кровь под гимнастеркой хлещет вовсю, будто там невесть какая рана. Землей ее, что ли, залепить, а то не ровен час останется Андрей без сил, и фрицы возьмут его, как подбитую куропатку.
А вон и третий танкист… Чудак-барин, дурачков ищет! Напялил на голову куст перекати-поля и ползет, оттопырив задницу. Врежу-ка я сейчас чуть пониже этого перекати-поля, сказал себе Андрей, погляжу, что от фрица останется. Только надо не спешить, спокойненько надо прицелиться, совсем спокойненько, чтобы наверняка… Или подождать маленько? Может, к тому времени и руки перестанут дрожать, вон ведь они как трясутся, будто бьет человека лихорадка. Мушка так и ходит туда-сюда, так и ходит. Такого с Андреем еще никогда не бывало. Анюта не раз говорила:
— У тебя, чижик-пыжик, руки, как железные! Кто их тебе отковал?
Эх, Анюта, Анюта! Знаешь, сколько эти руки угля нарубали? Свалить его весь в одну кучу, поджечь — всю фашистскую сволочь спалить в том огне можно! Как же не быть рукам железными! Это они сейчас такими стали, трясущимися. Потому что силенок в них не осталось — вместе с кровью в сухую землю ушли. А раньше…
Куст перекати-поля почему-то кажется Андрею непомерно большим, будто стожок сена, под которым он сидит. Видно, теперь не только из рук, но из глаз тоже уходит живая сила, иначе таких чудес не было бы. А стрелять все равно надо, никуда не денешься. Давай, Андрей…
Был он когда-то крепким, как добрый антрацит, человеком… Разное случалось в его жизни, такое случалось, что хоть вой от горя. А он не поддавался. Зажмет себя в кулак и молчит. Совсем еще вот шкетом таким был, когда батю мертвым из шахты подняли. Не одного его батю, а шесть человек — кому грудь смяло, кому руки и ноги раздробило, кого вообще не узнать. Сбежался весь поселок, бабы об землю бьются, даже у мужиков черные слезы по щекам текут. А он стоит возле мертвого бати и молчит. Молчит — и все! «Каменный ты, что ли? — спрашивает тетка Дарья, материна сестра. — Поплакал бы, душеньке легче стало бы». — «Не станет легче», — отвечает. И ни слезинки. Только трясет всего от холода внутри, да свет в глазах затмевается…
Да, был когда-то крепким человеком. А сейчас вот заплакал. Как увидел, что промахнулся по танкисту, так и заплакал. Не то, чтоб очень сильно, но и одна горькая слезинка выползла, и другая, и третья. Сразу даже и не понял от чего — то ли от злости на самого себя, то ли от жалости к самому себе. Правда, тут же заставил себя закончить этот спектакль. «Брось, сказал, нюни распускать. Лучше думай, что дальше делать!»
А думать-то было о чем. Зажмут ведь его фрицы в кольцо и даже кончать не станут. Зачем? Бросят, будто мешок, в лодку и повезут к своим. А потом объявят: «Взяли, мол, в плен русского солдата, который в прошлом шахтером был».
Фриц «перекати-поле» отполз в ложбину и надолго в ней залег. И те двое тоже не шевелятся — видать, перекур устроили. У Андрея тоже есть махорочка, а от хорошего дымка, как известно, всегда на душе легчает.
Может, горящая спичка сама из рук Андрея выпала, может, по забывчивости он поднес ее к горстке сена, ветром брошенного от стожка к окопчику, только горстка эта враз вспыхнула, и язычок огонька минуту-другую приплясывал у глаз Андрея, а потом также сразу сник и ничего от него не осталось. Даже золы не осталось — ветерок малость дохнул и унес ее от окопчика.
Вот так ничего и не осталось. А он все смотрел и смотрел на крохотный клочок обожженной земли, и в голове его начали копошиться очень светлые мысли, и хотя ему не сразу все стало ясно, но он уже твердо знал, что страх его за будущее кончился и что все теперь будет в порядке.
Как же они пришли к нему, светлые эти мысли? И почему он так обрадовался?
Когда он смотрел на язычок огня, ему вдруг припомнилась одна история, которую рассказывал солдатам сибиряк Алеша Ломов, вон тот, что лежит за стожком с простреленной головой. Было это в тайге, зимой. Охотился он тогда с отцом на белок. Зимой тайга горит редко, а тут вдруг потянуло на них сильной гарью, и отец сказал: «Где-то огонь, однако. Айда поглядим».