Гейра, прислуга, еще во времена художника одержавшая блестящую победу и освободившаяся от деспотической власти Йоусабет, получала подарки от Йоусабет, и мало-помалу желание мстить за прошлые обиды стало угасать в ее душе. Правда, она, быть может, слишком много болтала о поведении Йоусабет, но лишь потому, что новости в поселке вроде этого так редки. Теперь она даже лучше других относилась к этой много испытавшей, пристрастившейся к вину девушке и, как прежде, лгала, выгораживая ее, а поздними вечерами часто носила ей еду и этим как нельзя лучше доказывала, с какой душевной теплотой она относится к своей бывшей мучительнице, хотя Йоусабет редко была голодна и вообще не могла оценить сочувствие прислуги, — сочувствие, которое та ставила превыше всего на свете.
Братья выходили в море в одиночку, каждый на своей лодке, и ловили немногим меньше тех, у кого были матросы. По-прежнему не происходило ничего необычного, только однажды на крышу их рыбацкой хижины сел ворон и долго хрипло каркал, пока Йоун камнем не согнал его.
Однажды осенью Йоун принес домой бутылку водки. Усевшись посреди хижины, он начал пить, а опьянев, стал поддразнивать брата рассказами про Йоусабет:
— Она на все готова, боже мой, датчане ее такому научили… Что же ты, бедняга, не воспользуешься этим — мне-то ведь все равно, она мне осточертела. Хочешь выпить? Ты что, не слышишь, чертов олух? Все еще боишься старика папаши? Думаешь, он тебе сверху всыплет, если ты попробуешь водки и женщин?
Выпив еще, он погрустнел:
— Отец. Ведь он вправду был великим человеком, вспомни, как он ходил под парусом, боже мой, это было искусство, которое дано не многим. И все же он был подлец, никогда ни о ком не думал, кроме себя. Мне-то плевать, ему никогда не удавалось сломить меня, но вот тебе от него крепко досталось, потому что ты тряпка, и мать он замучил — да ты и сам знаешь. Теперь он мертв, но он был великий человек, этого у него не отнимешь. Йоусабет тоже не позволяет своей психованной мамаше сломить себя. Мы с Йоусабет… да, мы похожи, но ты забирай ее, мне она осточертела. Дело в том, что я собираюсь уплыть — далеко, в Копенгаген, понял? Йоусабет говорит, там люди свободны, там все по-другому, не то что здесь, где народ прозябает в нищете, а торговец Вальдемар дерет со всех три шкуры, и никто пикнуть не смеет. А ведь и мы могли бы неплохо жить, будь у нас организация, как у рабочих в Копенгагене. Йоусабет познакомилась там с революционерами, крайне опасными людьми, но она говорит, что это лучшие люди на земле. Она, правда, честная и очень хорошая, только…
В хижине было темно и холодно — окно заткнуто, поэтому дверь оставляли открытой, — снаружи свирепо завывал шторм, вонь от гниющей овцы наполняла убогую и неприглядную лачугу. Ислейвур молча сидел на своей постели, а брат все говорил, говорил, стараясь больнее задеть его, вывести из себя. Он не знает, что предпринять, хотя дальнейшая совместная жизнь с братом становится просто невыносимой. Холод, темнота и смрад — вот и все их существование, а за этим — молчание и ненависть, которые со временем могут стать опасными для жизни. Кто здесь виноват: он сам, Йоун, Йоусабет или покойный отец? А может быть, все дело в том, что люди несвободны, что они рабы, принимающие свою судьбу из рук торговца Вальдемара, как о том во хмелю болтал Йоун? А если так, значит — ужасная мысль! — крайне опасные люди, бунтовщики, должны вести людей к свободе.
Йоун уже так набрался, что вдрызг пьяный повалился на постель, мертвый для этого мира.
Ислейвур еще долго сидел не шевелясь, ненависть и обида кипели в его душе. Затем он поднялся, молча обвел взглядом жуткое жилище и вышел на улицу, где бушевал шторм. Тоскливый, наводящий ужас хрип доносился с побережья, казалось, будто там издыхало какое-то чудовище. Резкими порывами налетал шквалистый ветер, словно чудовище вдыхало воздух, а затем с силой выпускало его из себя. Шторм разыгрался не на шутку, в воздухе бесновались смерчи из соли, песка и пыли. Негде было укрыться от необузданности стихии, разве что в мрачной лачуге, но там было еще страшнее, чем снаружи. Он побрел прочь от хижины, по старой привычке поглядывая на облака — не похоже, что завтра удастся выйти в море. Значит, еще один день в хижине, взаперти, без всякого дела, в молчании и ненависти. По-видимому, много таких вот дней минует, а проклятие все будет висеть над ними.