Между прочим, стоит вспомнить, что в поэтическом окружении Коренева предвоенной поры ценились строчки. Мастерски сделанная строка вызывала больший восторг, чем целое хорошее стихотворение. Не отсюда ли эта тяга у некоторых поэтов этого поколения (в том числе иногда и у Коренева) делать строчки, а не стихи?
И, кстати, такой парадокс: в так называемых «слабых» стихах наглядным становится сам стиль мышления исторической эпохи, личность поэта неожиданно проявляется, обнажается гораздо больше, чем в «сильных». Тут ты гол, как сокол, тут уж не спрячешься за броню «формы», здесь ты застигнут врасплох и выбалтываешь, может быть, самое сокровенное — случайными, «всехними» словами, как бы не успев еще найти своих. В этом отношении читать слабые стихи Некрасова или А. К. Толстого более интересно, чем те, которые стали классикой. К тому же, живого поэта, как и живого человека, любишь вместе с его слабостями. А часто и не поймешь без этих слабостей. «Гамбургский счет» — хорошая вещь, но в реальной жизни и в реальной читательской практике всегда ли он уместен? Да и к тому же, у поэзии (настоящей!) есть одна привилегия: в отличие от прозы, она, по слову Пушкина, «прости Господи, должна быть глуповата». И то, что у Коренева порой «глуповата», по-пиросманиевски наивна именно любовная и пейзажная лирика (60-летний опытнейший поэт пишет вдруг так, как начинающий баловаться стишатами юнец) — знаменательно. Поэт в любви — всегда дитя.
Да, для полноправного члена Союза писателей СССР время от времени гостеприимно распахивались двери крупнейших московских издательств. В аннотациях к сборникам, выходивших в 1960-е—70-е годы Коренева величали «известным советским поэтом», но критики в своих пресловутых «обоймах» такого поэта не упоминали. Он был одиночкой. И не удивительно, что в 11-м томе биобиблиографического указателя «Русские советские писатели. Поэты» (М.: Книжная палата, 1988) Коренева нет, как нет и Владимира Корнилова и многих других достойных людей (зато зафиксирован каждый поэтический «чих» В. И. Лебедева-Кумача).
Впрочем, что ж винить критиков и тем более библиографов? Главные стихи поэта не обладали хитроумием верблюда, умудрившегося бы пролезть сквозь игольное ушко советской цензуры. Их ошеломляющая прямота, безыскусственность делали их непроходимыми в печать «ни при какой погоде».
горестно обратится Александр Коренев к другу своей юности Мише Кульчицкому в 1967 году.
Впрочем, он знал себе цену. И не суетился. Не спешил, как многие его собратья по перу, с началом перестройки распихивать свои «лежалые» творения по редакциям толстых и тонких журналов. Да и с изданием книги как-то не особо торопился, и за все перестроечные годы, когда, казалось, открылись новые возможности, не появилось ни одного сборника поэта.
«— Вот, лежит...» — говорил он спокойно, почти равнодушно, и кивал на топорщащуюся кипу листов.
Почему он так себя вел? Потому ли, что он, стреляный воробей, не очень-то верил в «перестройку» и Горбачева (сохранился его блистательный раек «Пещное действо», высмеивающий наших «перестроечников» с их «единицей демократии» — «пол-ельца»)? А, может быть, потому, что знал: «рукописи не горят», и рано или поздно все само собой устроится? Настоящим художникам свойственно это высшее знание...
Он хотел назвать эту книгу «Черный алмаз». Образ, как всегда у Коренева, очень точный, звучный и яркий. Алмаз — камень драгоценный, завораживающий своей таинственной (бездонной!) глубиной. А еще — это обыкновенный (и крайне необходимый!) инструмент мастерового-стекольщика. Поэзия — вовсе не зеркало жизни: разве сквозь зеркало может пройти солнечное тепло? Она — стекло, в которое тарабанят и дождь, и град, и снег — и солнце, солнце!.. Но чтобы вырезать стекло для окна в этот большой и неуютный мир, нужно и самому иметь "глаз-алмаз" и обладать твердостью руки, иначе ничего не получится.
В сентябре 1989-го, будучи проездом в Москве, я позвонил Александру Кирилловичу, просил его прислать текст стихотворения «Вьюга. Ночь...» для передачи известному польскому переводчику и исследователю русской литературы Анджею Дравичу, который перевел стихотворение «Валенки» по «огоньковской» публикации и включил его в свою антологию русской поэзии (она должна была вскоре выйти) — к счастью, теперь уже не как стихи «неизвестного поэта». А когда в конце декабря я набрал знакомый номер телефона и попросил позвать Александра Кирилловича — не поверил своим ушам: «Он умер... неделю назад...» Представить это было невозможно. Я решил, что ошибся номером, попал не туда, нечетко произнес имя-отчество, и поспешно переспросил: «Простите, это квартира Кореневых?» — «Да...»
Эта книга — не надгробный памятник усопшему, а воскрешение — для людей — живой души Поэта. Души, которая никогда не умирала.
янв. 1994
« - Несовременные стихи.
Таких уже журналы не берут.
У нас теперь в почете а-ля Пригофф,
Ну, на худой конец — Лев Рубинштейн»,—
сказала мне седеющая дама,
блюдущая Поэзии скрижали
в одном из молодящихся журналов,
и выпорхнула в серо-бурых брючках
с проворностью проснувшейся мартышки
из-за стола, стоящего углом, —
желая проводить меня до лифта,
чтоб я, не дай бог, ей не возразил.
А на прощанье на меня взглянула
с оттенком сожаленья и насмешки,
как на старьевщика, который на помойке
свой драгоценный подбирает хлам.
Я вышел на мороз,
забыв о шапке,
держа в руках пылающую горстку
стихов, написанных не о войне — Войною, —
Поэта, что лежит в земле сырой.
И я подумал: да когда ж успела
несовременной и ненужной стать
та Правда, что оплачивалась жизнью,
та боль, которая теперь не в моде,
и та любовь, о коей неприлично
теперь всерьез, без шутки, говорить?
29.03.94.
Михаил Красиков
СОЛДАТСКАЯ ЛЕТОПИСЬ
ВЬЮГА, НОЧЬ...
Вьюга, ночь... Поле, полное мертвых.
Поле боя метель замела.
Кровь фонтанами так и замерзла
На окоченевших телах.
На мальчишеских трупах застывших
Стынут конусы красного льда.
Мой товарищ, ты стонешь, ты жив еще,
Что ползешь через поле сюда?
Мой товарищ, спасти тебя поздно мне,
Ты в крови, ты людей не зови.
Дай-ка, лучше, таща тебя по снегу,
Отогрею ладони свои.
Не кричи и не плачь, словно маленький,
Ты не ранен, ты только убит,
Дай-ка, лучше, сниму с тебя валенки,
Мне еще воевать предстоит.
1942
К ФРОНТУ
Как заснула змея на дне каменоломни,
Наш состав до утра на пути запасном.
Новобранцы слоняются между вагонами,
А меня занесло в крайний дом.
Кто ты, женщина? На полу с тобой, наспех,
И, отринув лохмотки твои,
Как Христос, сейчас над тобою я распят,
На кресте торопливой звериной любви.
Если буду убит, я теперь буду вечен.
Если завтра исчезну из списка живых,
Как ниспосланный Богом сын человечий,
Вновь из недр я воскресну твоих.
Юдино, 1942
МАРШЕВАЯ РОТА