Всхлипнув, Анна заговорила громче – и вдруг разразилась отчаянными рыданиями, бросилась мне на шею, обняла меня и принялась горячо целовать.
– Прости меня, – взмолилась она. – Я обещала тебе, что не буду больше тебя мучить, но я такая слабая… Я же люблю тебя. Даже если бы ты был нищим, предателем или подкидышем, я все равно любила бы тебя и мечтала бы всегда быть рядом с тобой. Может, я была бы недовольна и все время ругала бы тебя, но все равно любила бы! Прости меня!
Наши слезы смешались, я пил соленые капли со щек и губ Анны. Тщетность всего и вся жгла мне сердце, словно раскаленное железо. Словно огонь, который взвивается ввысь, прежде чем угаснуть. В этот миг я сомневался в себе, в этот миг я колебался – и это было моим последним искушением, более сильным, чем то, с которым я боролся на столпе Константина. В порту стоят суда Джустиниани, готовые к отплытию, – на тот случай, если генуэзцам придется спешно покидать город. Даже сотни турецких кораблей не смогут задержать эти парусники, если завтра будет дуть попутный ветер.
На закате Джустиниани постучал в дверь и окликнул нас. Я отодвинул засов, и генуэзец вошел в комнату, деликатно не оглядываясь по сторонам.
– У турок тихо, – сообщил он. – Эта тишина – страшнее, чем рев, вопли и костры. Султан разделил своих солдат на отряды – по тысяче человек в каждом и объявил, кому когда идти в атаку. Потом Мехмед произнес речь – и говорил он не о грядущей победе ислама, а о величайшей военной добыче в истории. О сокровищах во дворце, о священных сосудах в храмах, о жемчугах, о драгоценностях. Утверждают, будто султан два часа расписывал все, что можно награбить в Константинополе; не забыл Мехмед упомянуть и о молодых прекрасных греческих женщинах, а также о девушках, которых не видел еще ни один мужчина. Запретил трогать только городские стены и все общественные здания. Турки извели все тряпки в лагере на флажки; ими каждый будет отмечать дома, которые намерен обчистить. Искусные в письме дервиши нанесли на флажки священные буквы и числа. Турки занимались этими приготовлениями гораздо дольше, чем точили мечи и сколачивали штурмовые лестницы.
Днем Джустиниани отправился к цирюльнику; тот подровнял и покрасил генуэзцу бороду и перевил ее золотой ниткой. Латы Джустиниани блестели; на них не было ни единого пятнышка: оружейник полностью привел их в порядок. Уже издали чувствовался исходящий от генуэзца аромат благовоний. В общем, выглядел протостратор просто ослепительно.
– Не пойдете ли вы со мной в храм, дети мои? – спросил он. – Турки вздремнули перед штурмом. То, что еще успеют повредить пушки, смогут починить мои люди. Поторопитесь и оденьтесь поприличнее: вы как благонравные юноши должны в последний раз причаститься и поклясться провести нынешнюю ночь в чистоте и целомудрии.
Генуэзец окинул нас взглядом и, не удержавшись, добавил:
– Вижу по вашим лицам, что вам это будет легче, чем многим другим.
Мы все вместе отправились в храм, когда за турецким лагерем догорел закат, бросив последние кровавые отблески на зеленые купола соборов. Император Константин прибыл в базилику со всем своим двором, сенаторами и архонтами; вся свита двигалась в порядке, предписанном церемониалом, и на каждом вельможе были одежды, соответствовавшие его рангу и положению. Я знал в душе, что Византия, которой уже никогда не возродиться, пришла сюда в последний раз, чтобы возлечь на алтарь смерти.
Венецианский посланник, совет двенадцати и венецианские дворяне тоже были в богатых нарядах. Тех же, кто пришел со стен, украшали не шелка и бархат, а блестящие доспехи. Командующие отрядами генуэзцев собрались вокруг Джустиниани. Потом греческий люд Константинополя заполнил святой храм Юстиниана, уже не вспоминая о религиозных распрях. В этот последний час туда пришли также сотни священников и монахов – невзирая на проклятие. Перед лицом смерти между христианами не было больше раздоров, недоверия и ненависти. Каждый склонял голову перед великим таинством – и молился, как умел.