А люди, сотни, тысячилюдей, говорили вомракеи сырости об одном: «Еще немного! Надо продержаться! Те, что уехали, давно в «белом доме», скоро придет подмога, не может быть, чтобы не пришла, там уже, небось, наши в Кремле, придут, выручат, не может этого быть, ведь мы же прорвались, мы же освободили их, мы же победили! Обязательно придут». Я молчал. Я не мог им сказать, что не придет никто. Я знал точно, не придут, но я хотел надеяться, я хотел слепо верить, что придут, ведь день был такой чудесный. Божий День, за нас было все Воинство Христово. Бог был с нами, а не с изуверами-палачами… нет, не может Он нас бросить, предать! И тут же в голове стучало: может, еще как может Он бросить нас. Ведь мы предали самих себя. Мы не смогли удержать Победу, ниспосланную нам Им. Значит, мы и виноваты. Значит, мы не созрели, не готовы! И эта ночь уже ничего не принесет. Все решит завтрашнее утро. В первом часу ночи, убедившись, что в Останкино все кончено — кончено сотнями, если не тысячами трупов (я не верю официальным данным, они лживы, на моих глазах убивали людей, это были массовые расстрелы безоружных и подлинные цифры убитых откроются позже), убедившись в полном ^поражении, я через рощу начал выбираться из страшного места. Я знал, пройдут годы и тут возведут монумент памяти жертв октябрьского расстрела, сотням, а может, и тысячам погибших. Но сейчас на этой земле праздновали победу нелюди-палачи. Время спросит с них. Каждая безвинно пролитая кровинка отольется им, и я надеюсь, гораздо раньше, чем они за свои черные грехи попадут в преисподнюю.
Мы выбирались группой человек в восемь. В мрачном молчании. Пробиваться в Дом Советов? Я сразу исключил этот вариант. Мне надо было ехать к больной матери, к жене, я представлял, что они сейчас, посреди ночи испытывают, зная, что я ушел ТУДА, и что в Останкине идет смертная бойня. Только домой.
Среди зданий мы наткнулись на машину у подъезда, и стоящего над ней в растерянности, скорби человека, и другого, пьяного, рыдающего.
— Помощь нужна? — спросил один из нас.
— Какая, на хрен, помощь! — проговорил сквозь слезы пьяный. — Полчаса назад звонили с телецентра, там в моей студии моего парня, моего подчиненного убили, понял? Эта сволота красно-коричневая! У-у, ублюдки! — И он зарыдал еще пуще.
Я хотел сказать, что ни один «красно-коричневый» до студии не добрался, что его парня, как и всех прочих убили «витязи». Но что толку говорить с ним, пропаганда! пропаганда! Ложь уже начинала черным ядом истекать из телецентра, радиоцентров, отовсюду — ложь, гнусная, черная, подлая ложь о Народном восстании. В руках лжецов все. Илюди больше никого не слышат, не видят. Была одна-единствен-ная возможность выйти в эфир! Одна! Единственная! И Макашов с Руцким, с Хасбулатовым упустили ее! Не те люди! Это не те люди! Ну почему не сбываются страхи наших врагов, ну почему же в Доме Советов не берут верх люди дела, способные принимать решения, почему все отдано во власть ищущих отступных путей?! Это трагедия! Трагедия всего русского народа, поверившего в этот раз, но ни за что не поверящего в следующий. Ложь и предательство. Кругом ложь, обман и измена. Чьи это слова?! Кто так говорил? Государь Император. В далеком семнадцатом. В самом начале этой бесконечной трагедии. Ложь, предательство и измена!
Кое-как, измученный, грязный, подавленный, я добрался до дома. Мать сидела бледная и отекшая. Ей было плохо. Но она наотрез отказывалась от «скорой», она все надеялась, что обойдется, само пройдет… а пульс не превышал тридцати. Жена меня нещадно отругала. И за дело. Тут она была права. С больной, измученной матерью — какие могут быть восстания, демонстрации, бои. Они уже слышали о стрельбе в Останкино, но даже не представляли себе масштабов одной из жесточайших боен нашего времени. Я сразу включил телевизор, этот вражий ящик. Там, с непонятным перебоем программ и каналов исходили ненавистью к восставшему народу пришлые, чужие на нашей земле людишки. Это было омерзительно. Но это было, я должен был, обязан был это слушать и запоминать: раскрывались лица, интеллигентствующие актеришки застывали в своей русоненавистнической неприкрытости. Мерзость, гадость, геноцид! Они клеветали, клеветали и клеветали… и я думал не об этих злобных, ветхозаветных ничтожествах, а о миллионах русских людей по всей стране — неужели верят, неужели поверят?! Чудовищно! Но тогда же я понял, что колониальная Администрация в полнейшей прострации, она в ужасе и уже на аэродромах, уже почти в бегстве из России. Лишь брошенный всеми полубезумный Гайдар, чмокая и трясясь от страха, сзывал свою частично русофобскую, частично одурманенную рать на площади! О, проклятая гайдаровщина — иго чужеземное! Свобода грабить Россию и убивать! По сути дела, этот внучок и спас обезумевшую администрацию. Он и «белодомовские сидельцы», выпустившие Победу, принесенную им Народом, из своих рук. Все остальное — мифы и сказки. И про Ельцина, который якобы на вертолете прилетел ночью в Кремль. Вранье. Всю ночь дежурили вокруг Кремля репортеры. Даже комар не прилетал, не то, что вертолет. Это позже стало известно, что американская рези-дентура взяла на себя руководство, вывела из прострации функционеров режима. Ну что же, мы любим, когда в наши дела вмешиваются, очень любим. Я не выключал еще проклятого басурманского ящика и по иной причине: сегодня у мэрии и Дома Советов, а потом в Останкине пролилась кровь тысяч русских людей, многие сотни, если не тысячи из них были убиты, безоружными, убиты подло, зверски, нагло. Где Патриарх со своей анафемой?! Почему его нет?! Это же позорище! Он тоже не хочет ничего? Ему тоже ничего не надо?! Но какой же он тогда Патриарх?! И не накличет ли он таким образом, предательством и трусостью перед лицом Господа Бога анафему на самого себя. Православная Русь! Православная церковь наша Русская! Ежели и тебя предадут, то что же дальше-то! Будем мы все навеки прокляты! Нет, Патриарх не показывался, он все «болел», он нашел свой отходной путь, запасной выход. И от этого становилось гаже, вдесятеро муторнее и противнее на душе. Кругом измена и предательство, подлость и мерзость! Но люди… люди верят, они пошли на смерть, что будет завтра с теми, кто не в белокаменных палатах «белого дома», а снаружи да в подъездах и на лестницах?! Недобрые предчувствия сжимали сердце, гнули, ломали.