Выбрать главу

— Надо бежать. Все бегут.

Бегут безработные адвокаты, журналисты, художники, актеры, общественные деятели.

— Может быть, надо было оставаться и бороться?

Как бороться? Говорить чудесные речи, которые некому слушать, или писать потрясающие статьи, которые негде печатать?..

— Да и с кем бороться?

Если вдохновенный рыцарь вступает в борьбу с ветряной мельницей, то побеждает — заметьте это — всегда мельница. Хотя это и не значит — еще раз заметьте, — что мельница права.

Бегут. Терзаются, сомневаются и бегут.

И рядом с ними, не сомневаясь ни в чем, подхрюкивают спекулянты, бывшие жандармы, бывшие черносотенцы и прочие бывшие, но сохранившие индивидуальность, прохвосты.

Есть натуры героические, с радостью и вдохновением идущие через кровь и огонь — трам-та-ра-рам! — к новой жизни.

И есть нежные, которые могут с тою же радостью и тем же вдохновением отдать жизнь за прекрасное и единое, но только без трам-та-ра-рам. Молитвенно, а не барабанно. От криков и крови весь душевный пигмент их обесцвечивается, гаснет энергия и теряются возможности. Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата, медленно ползущая струйка поперек тротуара перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через нее нельзя.

Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать.

И они бегут.

Этой струйкой крови они отрезаны навсегда, и возврата им не будет.

И еще есть люди быта, ни плохие, ни хорошие, самые средние, настоящие люди, составляющие ядро так называемого человечества. Те самые, для которых создаются наука и искусство, комфорт и культура, религия и законы. Не герои и не прохвосты — словом, люди.

Существовать без быта, висеть в воздухе, не чувствуя под ногами опоры, привычной, верной, прочной, земной — могут только герои и маньяки. «Человеку» нужна оболочка жизни, ее плоть земная, иначе говоря — быт!

Там, где нет религии, нет закона, нет обычая и определенного (хотя бы тюремного, каторжного) уклада, человек быта существовать не может. Сначала он пробует приспособиться. Отняли от него утреннюю булку — он жует хлеб, отняли хлеб — принялся за мякину с песком, отняли мякину — ест тухлую селедку, но все это с тем выражением лица и с тем душевным отношением, которое надлежит проявлять человеку к утренней булке.

Но вот и этого нет. И он теряется, гаснет его свет, блекнут цвета жизни.

Порою мелькнет зыбкий луч.

— Они, говорят, тоже взятки берут! Слышали? Слышали?

Летит радостная весть, передается из уст в уста, как обетование жизни, как «Христос воскрес».

Взятка! Да ведь это быт, уклад, наше, свое, прежнее, земное и прочное.

Но на одном этом не рассядешься и не окрепнешь.

Бежать надо. Бежать за хлебом насущным во всем его широком катехизисном толковании: пища, одежда, жилище, труд, добывающий их, и закон охраняющий.

Дети должны приобретать необходимые для труда знания. Люди зрелого возраста — применять эти знания к делу.

Так всегда было и быть иначе, конечно, не может.

Бывают пьяные дни в истории народов. Их надо пережить, но жить в них всегда невозможно.

— Попировали, а теперь и за дело.

Ну-с, так значит, мы по-новому должны? В котором часу на службу идти? В котором обедать? В какую гимназию детей готовить? Мы люди средние, рычаги, ремни, винты, колеса и приводы великой машины, ядро, гуща человечества — что прикажете нам делать?

— А приказываем мы вам делать ерунду. Ремни будут у нас вместо винтов, будем ремнями гайки привинчивать. А рычаги будут вместо колес. А колесо пойдет у нас вместо ремня. Нельзя? Старые предрассудки! Под штыком все можно. Профессор богословия пусть печет пряники, а дворник читает лекцию по эстетике, хирург пусть метет улицу, а прачка председательствует в суде.

— Жутко нам! Не можем, мы не умеем. Может быть, дворник, читающий эстетику, и верит в глубокую пользу своего дела, но профессор, пекущий пряники, твердо и горько знает, что пряники его не пряники, а черт знает что.

Бежать! Бежать!

Где-то там… в Киеве… в Екатеринодаре… в Одессе… где-то там, где учатся дети и работают люди, еще можно будет немножко пожить… Пока.

Бегут.

Но их мало и становится все меньше. Они слабеют, падают на пути. Бегут за убегающим бытом.

И вот теперь, когда сбилось пестрое стадо на скале Гергесинской для последнего прыжка, мы видим, какое оно маленькое. Его можно было убрать все в какой-нибудь небольшой ковчег и пустить по морю. А там семь пар нечистых пожрали бы семь пар чистых и тут же сдохли бы от объедения.

И души чистых плакали бы над мертвым ковчегом:

— Горько нам, что постигла нас одна судьба с нечистыми, что умерли мы вместе в ковчеге.

Да, милые мои. Ничего не поделаешь. Вместе. Одни — оттого, что съели, другие — оттого, что были съедены. Но «беспристрастная история» сочтет вас и выведет в одну цифру. Вместе.

«И бросилось стадо со скалы и перетонуло все».

1919, март

Золотой наперсток

Я увидела его вчера в окне антикварного магазина, эту совсем забытую мною вещицу, ненужную, много лет моей жизни прожившую около меня среди ленточек, пуговок, пряжек и прочей ерунды женского обихода, брошенной мною в России.

Это крошечный золотой наперсток, «первый», который годится только для пальчика семилетней девочки.

Я долго смотрела на него — он или не он? Через стекло трудно было разобрать рисунок бордюра и не видно было вырезанной подписи.

И ведь ничего не было бы удивительного, если бы это оказался он. Многие находят теперь старые свои вещи в европейских магазинах.

Решила взглянуть на него. Вошла. Волновалась ужасно — даже удивительно — ведь никогда не был он мне особенно мил и дорог, этот крошечный золотой наперсток.

Темные тихие предметы в этом магазине, каждый со своей историей, всегда печальной — ибо иначе не были бы они здесь — собранные из разных мест, из разных веков, дремлют, как старые, усталые люди, нашедшие покой и уважение. Вы заметили, что в таких лавках никогда не говорят громко? И звонок у двери звякает коротко и глухо. Склеп. Склеп вещей.

— Можно взглянуть на маленький золотой наперсток?

Подагрическая рука с сухой чешуйчатой кожей подает мне кривыми пальцами крошечную вещицу…

— Нет. Не он.

На том бортик был в листиках. И, главное, надпись — неровными писанными полустертыми буквами вырезанное: a ma petite Nadine.

Надписи нет. Это не он.

Я ухожу.

Это не он, но все равно — этот чужой, чуть-чуть похожий, дал мне все, что мог бы дать он сам: милую печаль зыбких воспоминаний, таких неясных, «мреющих», как в лесной прогалине в солнечное утро испарение согревающейся земли: дрожит что-то в воздухе, ни тень, ни свет — эманация самой земли.

Квадратный ларчик из темного душистого дерева. Над замочком серебряная пластинка, на ней вырезана корона, под короной буквы. Какие буквы — не помню.

Ларчик трогать не позволяют — в нем опасные предметы: ножницы, иголки и шелковые моточки. Ножницы могут обрезать палец, иголки уколоть, шелковые моточки — спутаться. И среди этих опасных предметов — крошечный золотой наперсток.