Герцог швырнул бушлат на кресло и удивленно приподнял брови.
— А что?
— А я тут целый день одна сижу, вот что.
— И кто виноват?
— А что мне делать?
— Что хочешь. Я спросил, кто, по-твоему, виноват? — голос Герцога был далек от обычной мягкости, далек настолько, что у Таньки мороз прошел по коже.
— Мне что, уехать? — полезла на рожон Танька.
— Хочешь — уезжай. Я тебя не держу. Хочешь — оставайся. Я тебя не прогоняю. Но претензии свои оставь.
— Я же не могу целый день сидеть дома… — сдалась Танька. — Я тут с ума схожу.
— Так гулять пойди. Или еще что угодно. Только за свое безделье мне претензий не предъявляй. Особенно в такой форме.
— Ладно, не злись. «Признаю свою вину, меру, степень, глубину…» и так далее. Я тут песенку сделала. Только она странная. Белый стих на музыку. Показать?
— А то! Только сейчас я до душа дойду — и готов слушать… — знакомо улыбнулся Герцог, и Танькин страх испарился.
Танька подстроила роскошную черную гитару и покосилась на всякий случай на бумажку с текстом.
Мягкая, неровная, но не рваная, а как бы переливающаяся мелодия и хрипловатый Танькин альт слегка загипнотизировали ее саму. Она встряхнула головой, как бы просыпаясь, и вопросительно посмотрела на Герцога.
— Хорошо. Очень хорошо. Дай-ка гитару.
Он показал Таньке пару вариантов перехода между частями мелодии, и, подумав, она выбрала второй. Танька услышала, насколько по-разному звучит гитара в ее руках и руках хозяина. У Таньки она была бархатистой и ленивой, теплой, но равнодушной. И в руки не стремилась, хотя и не отталкивала. У Герцога гитара оживала, становясь серебряным драконом, гибким и порывистым, преданным и независимым, мудрым, как древние легенды. Танькина гитара, оставшаяся в Москве, была «прирученной». Но сейчас она поняла, что такое гитара, которую берут в руки каждый день.
Дни тянулись, однообразные и наполненные вперемешку счастьем и тоской. Ожидание или тихое сидение в уголке, пока Герцог работал, гитара, разговоры, пруд, ночные прогулки, жадные бессонные ночи — и опять все по кругу. В один из дней Танька напросилась в спортивный зал, где Герцог тренировал своих каратистов.
Она не ожидала увидеть таких малышей — в группе были мальчишки восьми-десяти лет. Мальчишки и пара девчонок. Одетые в маленькие кимоно, они казались очень хрупкими и очень трогательными, стоя в шеренгу в большом школьном спортивном зале. Но такими детишки только казались — Танька, сидя в углу, присмотрелась и поняла, что даже в этом возрасте они уже вполне могут за себя постоять. На Герцога они смотрели большими влюбленными глазами, видимо, очень уважая его как тренера. Точнее, сенсея.
В зале Танька увидела еще одно лицо ростовского парня по прозвищу Герцог. «Отец-командир», назвала она его для себя. Герцог был для детей именно отцом и учителем. Он знал не только их имена и уровень умений, он говорил с ними о доме, о родственниках, причем говорил так, что становилось ясно — для него это не только повод для болтовни. Нет, ему нужно было именно знать своих учеников, знать о них многое и знать глубоко. С каждым ребенком он говорил на другом диалекте — едва уловимо менялись интонации, слова, жесты. Он не тренировал их — растил и воспитывал. Он мог быть груб — повысить голос, сказать несколько резких слов; но ясно было, что это не желание унизить, максимум — зацепить и подтолкнуть к чему-то.
Танька поняла, что его так выматывает, но зачем это ему нужно — понять не могла. В том, как Герцог воспитывал свою группу, было что-то большее, нежели ответственность и увлеченность. В этом был некий иной смысл, но Танька его не поняла.
— Помоги-ка мне, — в самом конце тренировки оставив на минуту группу, подошел он к Таньке. — Я им сказал, что ты — важный тренер из Москвы. Скажи одному пару слов. Что он молодец, что он перспективный, что-нибудь такое?