Утром Герцог куда-то пропал и вернулся к вечеру. Танька весь день просидела дома, маясь скукой между компьютером, книжками из библиотеки Герцога и садом, и к приходу хозяина порядком озверела.
— Ну и где ты был? — мрачно вопросила она, откладывая почти прочитанный сборник Бушкова.
Герцог швырнул бушлат на кресло и удивленно приподнял брови.
— А что?
— А я тут целый день одна сижу, вот что.
— И кто виноват?
— А что мне делать?
— Что хочешь. Я спросил, кто, по-твоему, виноват? — голос Герцога был далек от обычной мягкости, далек настолько, что у Таньки мороз прошел по коже.
— Мне что, уехать? — полезла на рожон Танька.
— Хочешь — уезжай. Я тебя не держу. Хочешь — оставайся. Я тебя не прогоняю. Но претензии свои оставь.
— Я же не могу целый день сидеть дома… — сдалась Танька. — Я тут с ума схожу.
— Так гулять пойди. Или еще что угодно. Только за свое безделье мне претензий не предъявляй. Особенно в такой форме.
— Ладно, не злись. «Признаю свою вину, меру, степень, глубину…» и так далее. Я тут песенку сделала. Только она странная. Белый стих на музыку. Показать?
— А то! Только сейчас я до душа дойду — и готов слушать… — знакомо улыбнулся Герцог, и Танькин страх испарился.
Танька подстроила роскошную черную гитару и покосилась на всякий случай на бумажку с текстом.
Мягкая, неровная, но не рваная, а как бы переливающаяся мелодия и хрипловатый Танькин альт слегка загипнотизировали ее саму. Она встряхнула головой, как бы просыпаясь, и вопросительно посмотрела на Герцога.
— Хорошо. Очень хорошо. Дай-ка гитару.
Он показал Таньке пару вариантов перехода между частями мелодии, и, подумав, она выбрала второй. Танька услышала, насколько по-разному звучит гитара в ее руках и руках хозяина. У Таньки она была бархатистой и ленивой, теплой, но равнодушной. И в руки не стремилась, хотя и не отталкивала. У Герцога гитара оживала, становясь серебряным драконом, гибким и порывистым, преданным и независимым, мудрым, как древние легенды. Танькина гитара, оставшаяся в Москве, была «прирученной». Но сейчас она поняла, что такое гитара, которую берут в руки каждый день.
Дни тянулись, однообразные и наполненные вперемешку счастьем и тоской. Ожидание или тихое сидение в уголке, пока Герцог работал, гитара, разговоры, пруд, ночные прогулки, жадные бессонные ночи — и опять все по кругу. В один из дней Танька напросилась в спортивный зал, где Герцог тренировал своих каратистов.
Она не ожидала увидеть таких малышей — в группе были мальчишки восьми-десяти лет. Мальчишки и пара девчонок. Одетые в маленькие кимоно, они казались очень хрупкими и очень трогательными, стоя в шеренгу в большом школьном спортивном зале. Но такими детишки только казались — Танька, сидя в углу, присмотрелась и поняла, что даже в этом возрасте они уже вполне могут за себя постоять. На Герцога они смотрели большими влюбленными глазами, видимо, очень уважая его как тренера. Точнее, сенсея.
В зале Танька увидела еще одно лицо ростовского парня по прозвищу Герцог. «Отец-командир», назвала она его для себя. Герцог был для детей именно отцом и учителем. Он знал не только их имена и уровень умений, он говорил с ними о доме, о родственниках, причем говорил так, что становилось ясно — для него это не только повод для болтовни. Нет, ему нужно было именно знать своих учеников, знать о них многое и знать глубоко. С каждым ребенком он говорил на другом диалекте — едва уловимо менялись интонации, слова, жесты. Он не тренировал их — растил и воспитывал. Он мог быть груб — повысить голос, сказать несколько резких слов; но ясно было, что это не желание унизить, максимум — зацепить и подтолкнуть к чему-то.
Танька поняла, что его так выматывает, но зачем это ему нужно — понять не могла. В том, как Герцог воспитывал свою группу, было что-то большее, нежели ответственность и увлеченность. В этом был некий иной смысл, но Танька его не поняла.
— Помоги-ка мне, — в самом конце тренировки оставив на минуту группу, подошел он к Таньке. — Я им сказал, что ты — важный тренер из Москвы. Скажи одному пару слов. Что он молодец, что он перспективный, что-нибудь такое?
— Хорошо, — кивнула Танька. — А зачем?
— Да надо ему маленько уверенность в себе поднять. Кстати, вон тех двоих приметила? — Герцог незаметно для ребят указал на двух мальчишек, которые были самыми старательными, но при этом выделялись из остальных детей неровной, дерганой пластикой. — ДЦПшники. Им тоже скажи что-нибудь, а?
— Что, правда с ДЦП? — едва не запнулась от удивления Танька. В ее представлении больные детским церебральным параличом были тяжелыми инвалидами, с нарушенной речью и обреченные жить в колясках. — Быть не может, они же нормальные почти.
— А вот так, — устало улыбнулся Герцог. — Сейчас уже получше, да. Черными поясами не будут, но и в ногах своих не запутаются уже.
Танька похвалила белобрысого пацана, тот засмущался, теребя пояс кимоно. Двух ребят, которых язык не поворачивался назвать инвалидами, она расхвалила совершенно искренне, тут ей не надо было притворяться. Не только научиться ходить, разговаривать, но и прийти в этот зал и наравне с ровесниками выполнять сложные движения — это был подвиг. Самое подходящее слово, и в данном случае в нем не было никакого пафоса.
В субботу Танька поняла, что пора уезжать. Ничего не складывалось. Они были не вместе — только рядом. Болтовня, нежность, постель — ничего из этого не срасталось. Она не становилась ему ближе. Все оставалось, как в первый день. И чем дальше, тем сильнее грыз где-то под ребрами червячок сомнения в своей нужности. Дом был чужим, город был чужим, все было каким-то не таким. Все, кроме Герцога, но, заглядывая ему в глаза, она не видела там того, что хотела — ответа, зова…
Казалось, что любой пацан из секции карате, любая позвонившая непонятная личность были ему в сто, в миллион раз ближе, чем Танька.
— Завтра уезжаешь? Хорошо. Провожу.
Танька раз десять прокрутила для себя эту фразу, пока собирала свои мелочи по комнате, но ни разу не почувствовала в ней ни малейшего сожаления. Было больно, но и легко почему-то. Легко и больно, как птице, улетающей на юг из обжитого гнезда, потому что наступает осень. Осень наступала — Танька чувствовала ее шаги в тени равнодушия, в последний день поселившейся между ними.
«Не предложил остаться… ну и пусть! Переживу. Перебьюсь», — твердила себе Танька, топая утром рядом с Герцогом на автовокзал. На прощанье он просто хлопнул ее по плечу и пощекотал за ухом. Танька с деланным спокойствием потерлась ухом об его руку.
— Кошка…
— Хуже…
На этом и простились.
В автобусе было жарко и душно, Танька пыталась спать, но выходила неровная усталая дрема, в которой за краткий миг от выбоины до выбоины успеваешь увидеть целый сон и немедленно забыть. Она попробовала рисовать в блокноте — не получилось, мешал не в меру упитанный сосед по сиденьям. На остановках Танька выходила, покупала себе леденцы и газировку и тупо глядела в затянутое серой хмарью небо. В голове было пусто и гулко, как после удара. Она чувствовала себя роботом, пустым позвякивающим агрегатом без желаний и потребностей. Только где-то в животе противно тянуло холодом и ноющей болью.