Выбрать главу

"Что-то я слишком выспренне,- поймал себя за рукав Рэм Викторович,слишком витиевато рассуждаю, а все на самом деле так просто, так понятно и так страшно...- Но остановиться не мог, мысль вслепую влекла его за собой: - Я боюсь опоздать на заседание, где вместе с другими, такими же, как я, образованными, интеллигентными людьми буду долго и самонадеянно рассуждать об искусстве, о красоте, не слишком доверяя пророчеству, будто "красота спасет мир". А многое ли спасло или хоть что-то изменило к лучшему в мире немыслимое количество великих книг, прекрасных картин, потрясающих душу симфоний, гениальных стихов?! И на поверку выходит, что эта наша доверчивая надежда на красоту - самообольщение, самообман, и все эти великие книги, картины, симфонии и стихи - суета сует и всяческая суета! А ведь не они ли веками учили нас любви, состраданию, жалости: "И милость к падшим призывал"?!"

Книги, картины, музыка - всего лишь иллюзия, фата-моргана, благие намерения, которыми вымощена дорога известно куда и в которые мы прячем голову, как страус в песок...

И он подумал о собрании картин, акварелей, графики, офортов, презентованных за долгие годы недавними его друзьями по мастерской Нечаева, перевезенных с Хохловского на дачу, едва хватило стен, чтобы их развесить. Куда ни повернись, взгляд Рэма Викторовича натыкался на них, не мог вырваться за пеструю их черту, опоясывающую его и как бы ограждающую от внешнего мира, как прежде, в Хохловском, ограждали палевые шторы и золотой круг, отбрасываемый лампой на письменный стол покойного Василия Дмитриевича. В свое время Рэм Викторович потратил немало сил и настойчивости, не малым и рисковал, поддерживая и защищая молодых, не в ладах с казенными вкусами, художников,иные из них за эти годы преуспели, стали знаменитостями, ухватили свой кусок пирога, другие бесследно исчезли в вечной сваре за место под солнцем,- и очень дорожил своей коллекцией, достаточно обширной, полагал он, чтобы стать основой - честолюбивая мечта, лелеемая все эти годы,- музея современного искусства, так необходимого, по его глубокому убеждению, Москве...

Но теперь, сидя на пустой платформе, вдруг осознал, что теперь, когда остался, словно пленник этих полотен, один на один с ними и взгляду, кроме как на них, не на чем было остановиться и передохнуть, он подспудно стал ощущать тягостность этого плена, стал ловить себя на том, что, чем дольше их рассматривает, тем меньше отклика они находят в его душе, тем чаще его искушают сомнения: а истинное ли, в самом высоком смысле, как его понимали из века в век, искусство эти абстракции, эти беспредметные, лишенные мысли и чувства, идущие не от сердца, а от одного ума, а то и вовсе от тщеславного зуда поразить и удивить, композиции и, прости, Господи, инсталляции, эти цветовые пятна, раздражающие, ласкающие, льстящие, будоражащие, эпатирующие лишь клетчатку глаза и не проникающие дальше - в сердце, в душу, в сознание человека, в его представление о мире?..

В оправдание себе и своему нежданному ренегатству он вспомнил и ухватился за давнее, давно уж и позабытое, еще конца тридцатых годов, публичное письмо Пикассо, в котором тот в порыве совершенно, казалось бы, на пустом месте то ли откровенности, то ли раскаяния с пеной у рта уверял, что истинный он как художник лишь в ранних своих полотнах, в "голубом периоде", и именно по ним и только по ним о нем и следует судить, а все последующее, начиная с кубофутуризма,- лишь сдача на милость правящей шабаш в искусстве модной критике, лишь потакание вкусам жаждущей острых ощущений пошлой буржуазной публики.

К крику души - или кокетливой позе, а то и рекламному трюку - знаменитого художника, ясное дело, никто всерьез не отнесся: немало и он сам, и галерейщики, и аукционщики, не говоря уж об "искусствознатцах", успели заработать на абстрактных его работах, слишком много уплатили за них коллекционеры, чтобы поверить ему на слово. Да он и сам, судя по всему, в это не очень верил: до конца дней продолжал писать - и зарабатывать миллионы - в манере, которая и сделала его знаменитым.

И все же Рэм Викторович сейчас с каким-то даже сладострастием мысленно бичевал себя: отступник, ренегат!

Но тут же, словно козырного туза из рукава шулера, память услужливо подкинула давнишнее детское воспоминание о "Черном квадрате", о его, Рэма, тогдашнем недоумении и подозрении: а не насмешливый, не язвительный ли то кунштюк, не издевка ли, брошенная художником в лицо доверчивой по недомыслию, по куриной слепоте, по душевной глухоте к настоящему, без подобострастия и лицедейства, искусству публике - черный квадрат на белом фоне, который он, ученик второго класса художественной школы, без усилия тиражировал и тиражировал в своих ученических альбомах для рисования?.. И - ничего более?!

Это воспоминание как бы выпростало из памяти на свет Божий - будто матрешку из матрешки, вторую, третью, десятую, до бесконечности,- картины и ощущения из безмятежного детства Рэма Викторовича: тихий, затерянный в глуши городок, где он родился и рос, скромный, обжитой еще дедами и прадедами родительский дом с уютно трещавшими сосновыми поленьями в кафельных печах; отца и мать, учителей единственной на весь город средней школы, вполне счастливых временем и местом жизни, выпавшей им на долю, и ни о какой другой не мечтавших, утренний туман над садом за церковью, медленно рассеивающийся с первыми лучами солнца и оставляющий по себе крупные, искрящиеся капли росы на кустах и на перилах деревянного крыльца...

Вместе с этими воспоминаниями возвращались через годы и годы столичной жизни - мысли, приходившие ему на ум еще в ИФЛИ, и в университете, и особенно в тот день, когда он впервые переступил порог профессорского дома в Хохловском и перед ним нежданно-негаданно вдруг распахнулся новый, вожделенный, но и чужой мир, и уж вовсе остро и опасливо, когда случилась беда с тестем: а не совершил ли он ошибку, перебравшись в содом и гоморру столичной вечной суеты и замороченности, не лучше ли и безопаснее было остаться там, где ему и надлежало жить, и трудиться, и растить детей, и не знать искушений честолюбивых терзаний?..