Выбрать главу

- А ты думал всю жизнь куличики из песка выпекать?..- Переспросил: Тебе-то?.. Теперь твоя записка, или как там ее ни называй, товарищу Логвинову уже ни к чему - поезд ушел, о другом надо позаботиться, уже не внутренний вопрос, международным на весь мир скандалом попахивает, а это уже епархия другого отдела.- Усмехнулся язвительно: - Кое-кому лавры покойного товарища Жданова покоя не дают!..- Взял себя в руки: - Так что, вернее всего, твою записку теперь никто и читать не станет, не до того.

- Но написать-то ее я все равно должен...- не находил Рэм Викторович выхода из тупика.

- Никуда не денешься,- безразлично подтвердил Анциферов,- так уж устроена жизнь.- И добавил с таким откровенным ядом, что Иванов удивленно покосился на него: - По крайней мере на одной шестой суши, на которой нам с тобой выпало родиться...

- И вы... вы так прямо...

- Говорю с тобой? - И вдруг будто все, что передумалось, что мучило и терзало его в бессонные ночи, вырвалось наружу, и то, что он говорил, было похоже то ли на попытку оправдать самого себя, то ли на самообвинение, словно он хотел разом избавиться от этих ночных своих мыслей, либо, напротив, утвердиться в них. Или - отречься.- А потому что я член партии с двадцатого года, и не по убеждениям только, а - по душе, по совести! И кулаков раскулачивал по совести, и Троцкого, завернув в ковер, в Алма-Ату отправлял по совести, и по совести же врагов народа арестовывал, Бог миловал, допрашивать не довелось. По совести и сам под подозрением очутился. Я верил, понимаешь, как моя бабка деревенская в Христа-Спасителя верила, без оглядки, без корысти, и только это дает мне право не понимать, не принимать многое из того, что делалось и делается теперь в партии. Не по-ни-ма-ю! И не Хрущева с его кукурузой, он-то тоже по совести или по глупости все делает, по темноте, он тоже вроде меня верующий. А вот прохиндеев тех, что в одну власть, в должность, в сладкий пирог мертвой хваткой вцепились, из молодых, да ранних! Я бы таких собственной рукой - к стенке... Ты думаешь, почему я, старый и больной, неделями не спавший, работаю и работаю в ЦК?.. Чтоб они не расхватали вконец, что плохо лежит, чтоб не лезли тараканами из всех щелей, "младотурки" рукастые! Чтоб хоть что-то из того, во что я всю жизнь верил, не испоганили, не пустили окончательно под откос... И с твоим Пастернаком, будь он неладен, их рук дело, а от этого вреда будет больше, чем пользы, помяни мое слово!..Ему не хватило воздуха, он долго с трудом, сипло дышал, прежде чем совладать с собой.

Встал, сказал на прощание так, будто у них ни о чем серьезном и важном и разговора не было:

- Я пойду, а ты посиди, покумекай, авось до чего-нибудь путного и докумекаешь. А картину я тебе точно, как в аптеке, нарисовал. Будь здоров.

Ушел, а Рэм Викторович глядел вслед, как он прямо, не сутулясь,

будто не седьмой десяток на исходе и не мучается он из ночи в ночь изнуряющей бессонницей, вышагивает твердо, уверенно, пока не скрылся в подземном переходе.

15

Дети играли в куличики, чирикали наперебой воробьи, вальяжно переваливались с боку на бок голуби, желтела и багровела листва на деревьях, жизнь по-прежнему шла размеренным, рассчитанным на века ходом, и только ему, Рэму Викторовичу Иванову, предателю и трусу, не было в ней места.

Казня себя, он вспомнил сказанные некогда покойным тестем слова: "Страх, страх, страх". Из одного леденящего, въевшегося в душу, в кровь страха он и не посмел сказать Логвинову "нет", не хлопнул дверью, не плюнул ему в лицо. Страх - а перед чем? перед кем? Ведь ни посадить его бы не посадили, ни пытать бы не пытали, разве что из партии исключили и выставили вон из университета... Страх, уж конечно, не перед каким-то Логвиновым, а перед той непостижимой, тайной, безличной, без цвета и запаха силой и волей, вершащей все в этой стране. Варево власти кипит и пузырится неведомо где, в каком котле, на каком огне, это власть не человеческая, которую можно бы понять и принять или отклонить, сопротивляться ей, а - незримая, вездесущая, всеобъятная, необъяснимая, языческая. И он опять вспомнил: "Я один, все тонет в фарисействе..."

Мимо прошел старик в слишком коротких вельветовых брюках, ведя на поводке такого же старого, одышливого бульдога, у пса свисали бакенбардами брылы, из пасти, влажно поблескивая на солнце, тянулись голубоватые нити слюны. И было ясно, что, кроме этого старого, едва передвигающего лапы пса, у старика ни одной живой души на свете и нет...

Рэм Викторович достал из кармана сигареты, закурил, дым завис в недвижном воздухе и вдруг напомнил ему родной заштатный городишко: ранними утрами над садом позади собора всегда стоял, не клубясь, серо-лиловый туман, и стоило солнцу взойти из-за облупленного купола церкви, как туман, точно спохватившись и опаздывая куда-то, быстро редел, улетучивался, оставляя по себе крупный бисер росы на крышах, на траве, на перилах крыльца. Рэм Викторович спросил себя: а нужно ли было ему уезжать оттуда, из милой той и покойной провинциальной глуши, в Содом и Гоморру? А ведь мог бы тихо учительствовать, как это делали всю жизнь отец и мать, его бы знал в лицо весь город, с ним здоровались бы прохожие, даже незнакомые, на мощенных крупным, тряским булыжником улицах, он любил бы и умилялся на своих учеников, женился бы на такой же, как он сам, учительнице старших классов, и жизнь казалась бы вдвое, вдесятеро умиротвореннее и просторнее...

Он откинулся на спинку скамейки и закрыл глаза, чтобы лучше и яснее увидеть и тот город, и туман, и себя самого там, в упущенной им жизни...

Ирина с дочерью уехали на целую неделю на дачу, и некому даже рассказать, пожаловаться на приключившееся с ним или хоть сорвать на ком-нибудь свой страх... Да и, подумал он, едва ли бы я стал все это рассказывать Ирине, не поняла бы...

- Рэм?! - прервал его мысли чей-то знакомый голос.- Вы, похоже,

уснули?..

Он открыл глаза: перед ним была Ольга, в том же, будто нарочно, чтобы помочь ему вспомнить ее, слишком длинном на ней, с чужого плеча, пыльнике. Он не видел ее бог знает сколько времени, с тех самых пор, как она исчезла из мастерской Нечаева.

- Ольга! - Он не меньше ее удивился этой встрече.

- Храпите на весь бульвар, голубей распугали,- насмешливо глядела она на него сверху вниз.

Она мало изменилась. Из-под пыльника виднелись ее стройные и крепкие, загорелые ноги, ступни, охваченные ремешками босоножек, были узкие, с длинными, ровными пальцами. Он разом вспомнил, как тогда, в первый раз, когда

он увидел ее ступни и нежные, почти детские пальцы с ненакрашенными ногтями, его прожгло острое, нетерпеливое желание.

Он и сейчас помимо воли покосился на них и, как и в тот раз, смутился.

- Что это ты со мною на "вы"? - только и нашелся сказать. И, пытаясь освободиться от смущения и памяти о былом желании, неуверенно предложил: Садись, покурим.

Она присела на скамью, взяла у него сигарету и закурила, ловко выпустила, округлив по-детски рот, кольцо дыма и, только когда оно рассеялось, сказала, пожав плечами:

- Так ведь сколько не видались...

- Неважно! - И, не зная, о чем и как с нею теперь говорить и оттого еще больше смешавшись, спросил невпопад: - Как там Нечаев? Я его чуть ли не с самой весны не видел.

- А я так - сто лет,- ответила она безразлично. Но, помолчав, все-таки объяснила: - Он новый период для себя задумал, под фламандцев, вот ему и стала нужна совсем другая модель - с сиськами до пупа и чтоб непременно задница розовая, как полтавское сало. Рубенс, короче говоря, я уже не годилась. Ну и...

- Но ты ведь для него не только моделью была...- вырвалось у него.

- Была, да вся вышла,- равнодушно отозвалась она.- И ничего-то серьезного у нас, собственно говоря, и не было, просто ему тогда нужна была модель - кожа да кости, тут я была в самый раз, дистрофик.

- И вовсе ты не дистрофик,- поспешил он,- совсем наоборот!

- Но и не рубенсовская задница.- Пустила еще одно колечко дыма, долго глядела, как оно все не тает в воздухе.- Хотя вам виднее.