Ему-то после постных, стыдливо-холодных ласк Ирины казалось, что смелость, свобода и раскрепощенность Ольги в постели, распахнувшие перед ним неведомые, не подозреваемые им прежде обжигающие услады, сделали из него мужчину, пробудили и выпустили на волю его мужскую душу, а на самом-то деле - сняли оковы лишь с его тела, не с чувства, а с одной грубо-телесной,
себя - и только себя! - любивой чувственности; это было всего более похоже на то, как вытаскивают из воды утопленника и пытаются вернуть ему дыхание и сердцебиение, и никому в голову не приходит, каково его бессмертной душе, заглянувшей в пучину вечности. Ольга его спасла в тот день на бульваре, после позора отступничества в кабинете Логвинова, от отчаяния и потом, во все их другие встречи - от жалящих, едких воспоминаний об этом отступничестве; она ему и вправду нравилась, с нею ему было хорошо и покойно, она многому его научила в изощренном ремесле - именно ремесле, а не искусстве! для искусства у него кишка тонка! - любви. Но если смотреть правде в глаза, была она для него чем-то вроде спасательного круга, не более. И не миновать было сверх всего признаться, что, как ни смешно и унизительно узнать такое о себе, его тогда и то тешило, что досталась она ему не от кого-нибудь, а от Нечаева, и это льстило его мужскому - не мужскому: жеребячьему! - тщеславию.
Миша, сын Ольги, был крепенький, складный, не стесняющийся постороннего и легко с ним сошедшийся мальчуган, осенью ему уже в школу, в приготовительный класс, Ольга много и подробно говорила о школе, о необходимости загодя купить одежду и учебники, он уже читает, скоро будет бегло читать и по-английски. Говорила так, будто не знала - а она наверняка знала! - что ей всего этого уже не увидать: две операции только оттянули конец, отказывали почки, днем и ночью не прекращались боли в спине, метастазы прожорливыми спрутами расползлись по всему ее телу, внешне никак не поддававшемуся болезни и умиранию. Она не обманывала себя - она верила в это по той простой причине, что не могла себе представить, что может оставить Мишу одного, что сможет там, куда она уходит, быть без него.
Рэм Викторович искал в мальчике сходства с Ольгой или с Нечаевым и не находил, и ему нежданно пришла совершенно уж шалая мысль: а что, если сроки врут, и Миша вовсе не нечаевский, а его, Рэма Викторовича, сын?! И было совершенно непонятно, что делать с этой мыслью, каким образом утвердиться в этом подозрении или опровергнуть его, он даже не мог себе ответить в эту минуту, чего больше ему хочется: утвердиться в нем или опровергнуть, и как быть, что следует делать ему, как поступить, когда Ольги не будет и Миша останется один.
Но оказалось, что Ольга уже и это предусмотрела, и об этом позаботилась,и сказала об этом Рэму Викторовичу так просто, так рассудительно и расчетливо, что у него перехватило дыхание от удивления, жалости и восхищения ею - она уже подумала о том, как быть с Мишей, когда он останется без нее: родители его лучшего друга по детскому саду, люди замечательные, добрые, на них можно без страха положиться, очень хотят второго ребенка, но у жены была тяжелая операция, рожать она уже никогда не сможет, они любят Мишу как собственного сына и сами предложили взять его к себе и усыновить, уже и все нужные документы подготовлены. Вот только подпишет она их в самую последнюю минуту, хотя тут тоже надо бы не опоздать... Так что Миша будет в хороших руках, она за него спокойна. И, главное, никому он не будет в тягость.
И - ни слова о Нечаеве, который бы, казалось, и должен забрать сына к себе, воспитать, поставить на ноги: будто его и вовсе не было, будто родился Миша без участия отца. Она слишком хорошо знала Нечаева, его исступленную сосредоточенность на себе и на своем искусстве, которое для него важнее и святее всех любовей и всех привязанностей, на то он и гений... Может быть, пришло на ум Рэму Викторовичу, она это делает, пусть и бессознательно, тоже из вечной своей, одной на всю жизнь любви к Нечаеву, которую Рэм Викторович понять был не в состоянии: не хочет мешать его гению, навьючивать на него обузу, к которой он не привык и с которой наверняка не сумеет даже при желании, из лучших побуждений справиться, только будет раздражаться и мучиться угрызениями совести, и раздражение это - ей ли его не знать! - невольно вымещать на сыне, которого, собственно, ни разу в глаза до сих пор не видал.
Ошеломленный Рэм Викторович не знал, что на это сказать, молчал, и только в голове - глупее не придумаешь! - назойливо вертелось: "Едем мы, друзья, в дальние края..." да перед глазами, словно он перелистывал подаренный ему Нечаевым альбом, стояли, сменяя один другой, рисунки: нагое, хрупкое, словно после долгой болезни тело Ольги, ее ноги, ступни с детскими пальчиками, коротко, почти наголо, остриженная маленькая голова, темные вишенки сосков, курчавящаяся тень ниже живота... Но сейчас он испытывал к ней не жадное плотское желание, как в тот первый раз и во все другие разы, когда они встречались в ее сиротской комнатке у дяди Васи и тети Тани и боялись, как бы не заскрипела под ними панцирная сетка узкой железной кровати, а некий впервые им испытываемый бескорыстный порыв души, не порыв даже, а словно некий теплый и нежный ток подул из дальних, невдомек ему доселе тайников ее, как предвестие, обещание того, что могло бы при иных обстоятельствах стать тем, что называют любовью.
Но он ни словом не обмолвился об этом новом и незнакомом ему чувстве, не чувстве даже, а скорее пред-чувствии, а Ольга и не услышала, не угадала эти его мысли, до него ли ей, и продолжала все так же спокойно и рассудительно говорить о том, как славно устроится судьба Миши, то есть о собственной смерти, которая была для нее лишь одним из огорчительных обстоятельств, ставящих определенные трудности перед тем, чтобы как можно продуманнее, осмотрительнее и дальновиднее устроить будущую - уже без нее - судьбу сына.
А Миша рассматривал - из одной вежливости, потому что он уже читал сочинения и посерьезнее,- книжки с картинками, которые ему принес Рэм Викторович, и, несмотря на запрет матери, поедал одну за другой конфеты "коровка".
И ни с ее стороны, ни с его - никаких "а помнишь", никаких попыток если не оживить, так хоть помянуть - добрым ли, худым ли словом - их общее прошлое. "А ведь было же, было, было!" - хотелось Рэму Викторовичу напомнить Ольге, но не осмелился, да и знал: не нужно. А будущего у них не было, и не только у Ольги, но и у него самого. Не станет Ольги, как не стало у него Нечаева, как не стало Анциферова, скоро уедет Саша со своим Анциферовым - мнимым внуком, которого, признаться, он тоже так и не сумел полюбить и, как и мнимого деда, называет про себя не иначе как Люцифером, "князем тьмы": увел у него дочку, единственного человека, в чью любовь к себе Рэм Викторович верил, а теперь вот еще и увозит за тридевять земель... конечно же, Люцифер, весь в деда!..
- Ты иди,- неожиданно сказала ему Ольга,- мне Мишаню обедом кормить надо, он при посторонних плохо ест. Хотя какой уж тут обед, когда он объелся твоими конфетами! А ведь говорила Саше, предупреждала: никаких сладостей не надо! - И при этом смотрела на сына с такой любовью и преданностью, что, понял Рэм Викторович, любой посторонний ей помеха.- Иди, еще увидимся, времени у нас еще вагон.- А посмотрела на него так, что он понял: приходить больше не надо. Кроме Миши, у нее на этом свете никого уже нет, и никто ей не нужен, а вот на том свете, сказала ему слабая и чуть насмешливая ее улыбка, на том свете отчего бы и не повидаться?..