Когда он уже был в дверях, окликнула его:
- Вот что... Не знаю, будет ли у меня время повидать Левинсона... Ему еще два года сидеть...
- Сидеть?..- удивился Рэм Викторович.- А что с ним стряслось, с Левинсоном?
- Ты откуда свалился?! С луны, что ли?
- С дачи...- невпопад ответил он, и в ответ увидел в Ольгиных глазах что-то очень напомнившее ему презрение, которое он прочел целую жизнь назад в глазах Анциферова на заснеженной скамейке у Большого театра.
- Тогда я и не знаю...- не могла решиться она, но все-таки решилась. Подошла к комоду, порылась на дне нижнего ящика, достала оттуда не то толстую тетрадь, не то конторскую книгу, неуверенно протянула ему.- Больше мне ее оставить некому. Вернется Исай, услышишь о нем - отдашь. Да он сам тебя найдет, он про нас с тобой знает. Читать тебе это не обязательно, да и ничего для тебя интересного, хотя наверняка не удержишься. И - никому ни слова, да ты и сам не захочешь. И иди, а то как бы не раздумал брать. Или я раздумаю. Положи в портфель. Иди.
В электричке, по дороге домой, Рэм Викторович, благо вагон был пуст, все-таки достал тетрадь из портфеля, заглянул в нее: то была не тетрадь, а лишь обложка общей тетради, а в ней, на папиросной тончайшей бумаге, листок к листку, аккуратно отпечатанные на машинке столбцы фамилий, имен и отчеств, против каждой фамилии стояли,- Рэм Викторович не сразу угадал, что они означают,- примечания: "58/1/а", "58/11" - почти все записи начинались с цифр "58", а рядом еще - "10 лет, отбыл 4". "8 лет, отбыл 2", "Помещен на принудительное лечение",- и он понял, что это списки арестованных, приговоренных, посаженных, высланных, упрятанных в психушки. Так вот в чем была Ольгина "левая работа", вот почему Саша на его вопрос отвечать не захотела! Вторая, другая ее жизнь, которой она заполняла пустоту первой и о которой никто, даже наверняка и Нечаев, не догадывался...
Но вовсе ошеломила его подпись, стоявшая под каждой страницей,- он заглянул в конец, всего страниц было восемьдесят четыре,- "Председатель Московской Хельсинкской группы Исай Левинсон".
Тот самый Левинсон, Исайка, как называл его снисходительно Нечаев, с которым он годы и годы пил водку в нечаевской мастерской и которого всегда считал хотя и искренним, честным человеком, но слишком восторженным и наивным, чтобы быть способным на настоящее, реальное и небезопасное дело...
На похоронах Ольги Рэм Викторович не был - она попросила новых родителей своего сына никого не оповещать, да уже и некого было.
К тому времени Саша уже уехала, так что и некому было поставить Рэма Викторовича в известность, а самому звонить - телефона у Ольги не было.
28
Теперь на не предполагающий, собственно говоря, ответа вопрос коллег и знакомых: "Как поживаете?" - Рэм Викторович неизменно отшучивался: "Доживаю свой век под забором",- что означает всего-навсего, что живет он безвыездно за городом, на даче, за высоким, в человеческий рост, дощатым забором. При этом он и сам слышит, как жалко звучит его шутка, и к тому же всякий раз вспоминает, что забор давно покосился и надо бы его починить, да руки все не доходят.
Он продолжает ездить еженедельно на заседания своего отделения в институт, но, отсиживая на них положенные часы, все больше помалкивает, да и его мнение, честно говоря, никому уже не интересно: время круто и необратимо изменилось, пришли, беспардонно расчищая себе дорогу острыми, натренированными локтями, новые, молодые, как уничижительно называл их некогда Нечаев, "искусствознатцы" с новыми критериями, вкусами и мнениями, которые Рэму Викторовичу тоже неинтересны, он не понимает их и решительно отказывается до них снизойти.
Впрочем, он и собственные воззрения на этот счет стал все больше подвергать сомнению, во всяком случае, былой увлеченности ими давно уже в себе не слышит и чувствует себя человеком, безнадежно отставшим от поезда - паровоз летит вперед неведомо куда, очень может быть, что и машинист этого не знает, и только и остается, что глядеть ему вслед.
От Нечаева за эти годы - ни письма, ни звонка, Саша тоже не пишет, только раз в две недели звонит по телефону, судя по ее словам и бодрому голосу, у них с Борисом все хорошо, у Бориса заказов по горло, стало быть, и с деньгами все в порядке; внучки - у нее родилась вскоре после отъезда двойня, девочки,растут не по дням, а по часам, но, когда она привезет их показать деду, сказать нельзя, слишком еще маленькие, пусть пока любуется на их фотографии: толстощекие, большеглазые, неотличимые одна от другой, со смышлеными, сияющими улыбкой лицами. Рэм Викторович поместил фотографии за стекла книжных полок, для одной купил рамку и поставил ее на свой письменный стол.
Впрочем, за работу Рэм Викторович садится теперь не часто, а сев и включив компьютер, упирается без мысли взглядом в фотографии внучек или просто в окно - белое за ним сменяется зеленым, потом желтым и багряным, чтобы снова все покрылось снегом, мельтешат одно за другим времена года,- и, просидев так час за часом, не притронувшись к клавишам компьютера, выключает его, идет на кухню, готовит из полуфабрикатов обед, ест, моет посуду, в любую погоду выходит на прогулку, правда, не более чем на полчаса, потом усаживается к телевизору и - так же бездумно, как смотрел за окно,- просиживает перед ним допоздна, переключая кнопки на пульте, не досмотрев ни одной передачи до конца.
Ирина после краха всего, на что она положила полжизни, всех своих парткомов, пленумов и совещаний партактива, отнюдь не канула на дно, не ушла в тень, напротив, Рэм Викторович чуть ли не каждый вечер видит ее в последних известиях выступающей с трибуны Верховного Совета, а когда и тот приказал долго жить, на заседаниях Думы. Кто-то из бойких журналистов назвал ее даже "Жанной д'Арк непримиримой оппозиции". Одевается она все по той же партийной непреходящей моде: строгий темный жакет, прямая юбка, белая блузка с чем-то средним между бантом и галстуком бабочкой. Рэм Викторович звонит ей под Новый год и - без задней мысли тем уязвить ее - первого мая и седьмого ноября, она холодно благодарит его и справляется о его жизни, но таким тоном, будто именно он и давешний их разрыв послужили первопричиной последующей катастрофы, ввергшей в пропасть всю страну.
Первые годы после смерти Ольги он нетерпеливо дожидался - будто это был его последний долг перед ее памятью - появления Исая Левинсона и, сидя за столом, невольно поглядывал на верхнюю, под самым потолком книжную полку, где за Брокгаузом и Эфроном была укрыта от посторонних глаз папка с бумагами, которые оставила ему для Левинсона Ольга. И всякий раз ловил себя на ядовито жалящем воспоминании, как он так же не мог отвести глаза от верхней полки стеллажа в кабинете покойного тестя, за никому не нужными медицинскими книгами которого прятал от греха подальше свою "записку". Однако и это воспоминание год от года тускнеет, блекнет, но забыть его совсем он не может да и не хочет, пытаясь себя уверить, что нежелание это способно, пусть и с натяжкой, сойти если и не за по доброй воле покаяние, так хоть за запоздалую явку с повинной, дающую некое гипотетическое право на отпущение грехов.
Левинсон так и не объявился, но Рэм Викторович не стал доставать с полки предназначенную Исаю папку - хранить ее было уже неопасно, а уничтожить он не решался: все-таки это было последнее, что связывало его с памятью об Ольге.
Он ни разу не съездил на могилу Ольги да и не знал, где она похоронена, и узнать было не у кого. Как не ездил и на могилу Анциферова в Переделкино - и Ольга, и Анциферов, и Нечаев остались в прежней его жизни, путей вспять он не знал и не искал: зачем?..
Присутственный день в институте был пятница, он не пропускал ни одной, но в этот раз прособирался и опоздал на последнюю до перерыва электричку, теперь жди ее невесть сколько и все равно на заседание опоздаешь. Он присел на скамейку, раздумывая - ждать или не ждать.
Он и не заметил, как собака подошла к скамейке, присела на задние лапы, вежливо подобрав под себя хвост, и уставилась на него не мигая - без подобострастия и ожидания ласки или хотя бы подачки: просто сидела напротив и не сводила с него внимательного и доброжелательного взгляда.