Оказалось, что я в зале уже не один. Человек десять сидело на зрительских местах. Блистательный режиссер вновь занимал свое место. Он уже не курил. Был здесь и человек-директор.
Пусть себе тешатся, решил я. Их дело потешаться, а мое работать. Поискав опять в сценических карманах, я нашел старую афишу, сложил ее вчетверо, подсунул под банкетку и передвинул. Время от времени я заглядывал в монтировочный лист, поворачивая его то так, то эдак.
— Не там, — сказали из зала. На сцену поднялись несколько актеров и показали, как все должно быть… Сценический ковер был натянут и прибит, но я, естественно, собрал его в складки.
— Это все делается вот так, — сказал заведующий постановочной частью и мигом все исправил. Я за него порадовался. Вот ловкий человек. Потом мы поговорили в стремительной манере с пронзительным режиссером про Киплинга и остались довольны друг другом. И пронзительный тут же велел перевести меня в заведующие литературной частью, а прошлого заведующего в бутафоры, на что человек-директор засмеялся. Главный режиссер сказал: «Вот вы все где у меня», — и показал ему тыльную сторону кулака. Они занялись обсуждением своих производственных вопросов, а я решил прогуляться по театру. В лабиринтах и коридорах я нашел еще одну дверь. Это и была мастерская художника Маленького, который там что-то трафаретил и тампонил.
— А почему…
— А ты кто?
— Я зачарованный бегун от смерти, — поспешил я признаться.
— Тогда я тебя сейчас нарисую.
И он быстренько нарисовал, как я бегу от смерти. Сходство было полным. А смерть разная. Она походила одновременно на режиссера, директора и волоокую помреж. Из карманов смерти высовывались головы розовых монтировщиков. И мы повесили с Маленьким этот рисунок в коридоре, на доске объявлений, где обычно он и водружал свои «дацзыбао».
— Уволить они меня не могут, — признался художник, — у меня папа генерал.
Он запер дверь мастерской, и мы пошли прочь из театра, так как по вечерам есть многие другие полезные занятия, не имеющие прямого отношения к искусству.
— Вы очень складно рассказываете. Образно. У вас там во время позиционной войны не было времени на сочинительство? Кроме сводок о потерях и боеприпасах? Пописывали ведь?
— А вот и нет. Как обрезало. Но до печально известных событий пописывал.
— А, так я вас почти знаю. Вы, должно быть, в районной газетке…
— Ах, расскажите лучше о стремительном. Где же наш режиссер? Неужели и ему шнур на шею или пулю в переносицу?
— Нет. Он Герой Советского Союза!
— Что?!
— Он во время бомбежек тут спектакли ставил. Представляете? Враг у ворот города, я имею в виду его десанты, все театры разворачиваются в тылах, хотя где тогда был тыл, не поймешь. А он тут, в помещении БДТ, спектакли ставит, и народ с передовой и от станков вместо пивнушки — в театр. Актеров много осталось. Из патриотизма и по другим причинам. А во время легендарного десанта НАТО, во время боя на Фонтанке, они прервали спектакль и вместе с ополченцами отбивались. Он очки разбил, но позицию не оставил. А потом спектакль доиграли.
— Фантастика.
— Да. А теперь он в командировке на Урале. Собирает силы для зимнего сезона. По всем приметам, странный был человек. Задумчивый.
— Вы знаете, мне ведь в госпиталь пора, а автобусы теперь, поди, не ходят.
— Поди. Я вам дежурную машину вызову. Доедете. А то нетрезвый, хромой. Всякое может быть.
К одиннадцати часам, опоздав на вечерний обход и отметившись в дежурной книге, я долго не мог уснуть, неожиданным образом застигнутый, казалось бы, уже отжившим и забытым, но уснул все же мучительно и не просыпаясь до завтрака.
Я несколько преждевременно отправился на столь длительную прогулку в дальний путь, на ясный огонь, слушать сладкие речи. Нога разболелась, и следовало теперь дня на два углубиться в журналы девяносто седьмого года. Литературный процесс, не останови его война, обещал дать миру новые великолепные тексты, но дал, увы, еще одно потерянное поколение, неизбежное после любой войны. Закуток мой был оснащен прекрасным торшером, две лампы по сорок ватт давали достаточно света, хотя его и-следовало прятать по ночам, ведь правила внутреннего распорядка во всех госпиталях незыблемы. Если же отключить свой источник света, то в дверную щель вползал, растекался, обживался медленно другой свет, от красного абажура ночной дежурной. Этот красный фонарик, этот воспаленный зрак несколько раз подвергался изгнанию лечащей администрацией и заменялся на стандартный, зеленоватый, почти белый, не возбуждавший никаких ассоциаций, но неизменно возвращался и наконец был оставлен. От коридора к моему ученому углу вел изрядный аппендикс, паркетный, узкий, и в ночных прогулках я выходил вначале на красную зыбкую дорожку, а затем, мимо шепчущихся и постанывающих палат, далее, к умывальнику и курилке. Так и не научившись курить, я вел долгие разговоры с фронтовиками, сожалел о том, что не повергнута в прах империя зла за океаном и что теперь они оклемаются и, как пить дать, вдарят. За два месяца я завел было интрижку с медсестрой, но как-то по-дурацки, по инерции, без азарта и высокого стремления душ. А может, и не по-дурацки. Неизбежные выздоровление и выписка, недолгий выбор, куда же теперь, вызывали печаль.