— Вставай рыбак, рыбу проспишь, — объявляет он с порога.
Спрашивать, почему он приперся с утра в понедельник, — просто говорить в пустоту. Мы идем на кухню, я ставлю на конфорку чайник, Алябьев вынимает из рюкзака отвратную баночку. Пока я застилаю постель и умываюсь, он жарит яичницу, копается в моем холодильнике, что-то ставит на место, что-то вынимает. Вынимать-то особенно нечего.
— Ты чего приперся ни свет ни заря? — все же пытаюсь я дойти до сути.
— Да время уходит. Говорят, вчера Васильев на Щучье бегал, полведра подлещика взял. Ты ведь не работаешь сегодня? — спрашивает он с надеждой.
— Могу и не работать, — отвечаю я. — Всех денег все равно не заработаешь. Вчера подогнали «жигуль» из Павловки. Дел там на полдня. Можно и до завтра оставить.
Мы распиваем баночку, макаем хлеб в сковороду, где растекшийся желток, масло, кетчуп.
— Может, на Голубец пойдем? И ближе на километр, и окунь должен быть, — рассуждаю я.
— Я Васильеву верю. И леща хочется, — упирается Алябьев.
— А чего ты рюкзак взял? Моего мало?
— Да ветер… Там одежда вторая, носки. Вдруг макнемся.
— Ты, макальщик, термос наливай. Да сахару много не клади. Пить невозможно. А я пошел укладываться. И мормышки перевяжу. Я ж тебя сегодня не ждал.
— Воля ваша, господин реставратор.
Я собираюсь основательно. Готовлю три удочки, укладываю второй свитер, чистую спецовку, носки. Макнуться в конце марта — дело возможное. Аптечная баночка со спичками и боковиной коробка. Не бросать же из-за чепухи большое дело. Выхожу в коридор и слышу, как хлопает дверка шкафа на кухне.
— Ты чего рыщешь в моем хозблоке, Лева?
— Да так. Сахар у тебя где?
— Он перед тобой. На столе.
— Пардон. Так ты говоришь — послаще?
— Я не знаю, что для тебя послаще, но не как в прошлый раз. Пить невозможно. Меньше клади.
Когда мы выходим из подъезда, уже совсем светло. До озера Щучьего пять верст, стало быть, час с небольшим. Вот уже и кто-то из поселковых топает за удачей.
— В мае на реке донки поставим. Вьюна нароем и поставим штук сто. Весь налим наш.
— Иди ты — сто… Я их больше снимать не стану.
В прошлом году мы ставили по полсотни донок, потом Лева, естественно, пил у Кондрашиной, а я корячился до полудня.
— Чего ты… Поставим.
Снег под ногами почавкивает, от выпитой водки и быстрой ходьбы на наших лицах выступает влага. Теперь я до обеда, то есть часов до двух, не приму, а Лева усидит еще со стакан. Я старше его на пятнадцать лет. Я был его начальником в этой поселковой жизни, и у меня была другая жизнь до поселка. Лева закончил техникум, четыре раза был под судом за мелкие грехи и все четыре раза отмазывался, а на пятый сядет наверняка. Коли доживет. Если мы возьмем килограммов по пять рыбы, я неделю буду жить на ней, а Лева продаст. Впрочем, оставит себе немного, закусить.
Мы приходим на место. На льду сегодня почти никого нет. Пятеро в камышах, у берега, остальные разбрелись подале.
— Идем к середине, — объявляет Алябьев и, не оглядываясь, идет по льду, который потрескивает, кое-где прогибается, податливо подставляет свою утончившуюся оболочку под бахилы.
— Может, остановимся?
— Идем. Говорят, Васильев там ловил.
Мы проходим еще с полкилометра. Наконец мой попутчик останавливается, отбрасывает рюкзак, снимает рукавицы и начинает собирать бур. Я присаживаюсь на свой раскладной стульчик, смотрю на Алябьева. Тот что-то долго не может забуриться: то заклинит у него, то еще какие-то помехи. Вынет свое орудие из лунки, покачает, перевернет. Я подхожу, беру бур, осматриваю.
— У тебя же ножи тупые. Возьми мой.
Лева бросает бур рядом, садится на ящик. И тут, когда неверный утренний хмель окончательно покидает мою несуразную голову, я вдруг замечаю, что мой товарищ не такой, как всегда. Глаза у него какие-то нехорошие. Ножи не поменял. Интересно, мотыля-то привез?
— Ты мотыля купил?
— Какой тебе мотыль? На опарыша ловим.