– Да, – отвечаю я, – почему? Вероятно, потому, что я родился на немецкой земле. Разве у тебя никогда не бывает неприятных объяснении с женщиной?
– Конечно, бывает. Но это не мешает мне давать другим полезные советы.
Свежий воздух подействовал на Ризенфельда, как удар мягким молотом.
– Давай будем на «ты», – предлагает он мне. – Мы ведь братья. Потребители смерти. – Его смех похож на лисий лай. – Меня зовут Алекс.
– Рольф, – представляюсь я в ответ, ибо отнюдь не намерен называть свое честное имя «Людвиг» при этом пьяном брудершафте на одну ночь. Для Алекса и Рольф хорош.
– Рольф? – удивляется Ризенфельд. – Вот дурацкое имя! И тебя всегда так зовут?
– Я имею право носить его в високосные годы и в послеслужебное время. Алекс – ведь тоже не Бог весть что.
– Ну, ничего, – великодушно соглашается он. – У меня давно не было так хорошо на душе! Найдется у вас еще чашка кофе?
– Разумеется, – отвечает Георг. – Рольф у нас мастер варить кофе.
Пошатываясь, проходим мы в тени церкви Девы Марии и вступаем на Хакенштрассе. Впереди нас шагает, словно аист, какой-то одинокий прохожий и сворачивает в наши ворота. Это фельдфебель Кнопф, который возвращается после еженощного инспекционного обхода пивнушек. Мы следим за ним и нагоняем как раз в ту минуту, когда он мочится на черный обелиск, стоящий возле двери.
– Господин Кнопф, – заявляю я, – так не полагается.
– Вольно, – бормочет Кнопф, не повертывая головы.
– Господин фельдфебель, – начинаю я снова, – так не полагается! Это же свинство! Ведь вы в собственной квартире не будете этого делать?
Он слегка повертывает голову.
– Что? Я должен мочиться в своей гостиной? Вы рехнулись?
– Да не в вашей гостиной! У вас дома отличная уборная. Почему же вы ею не воспользуетесь? Ведь до нее отсюда десяти метров не будет!
– Вздор!
– Вы загрязняете красу нашей фирмы. Кроме того, совершаете святотатство. Ведь это же памятник, предмет, так сказать, священный.
– Он становится памятником только на кладбище, – заявляет Кнопф и деревянной походкой идет к своей двери.
– Добрый вечер, господа, наше вам.
Он делает небольшой поклон и стукается при этом затылком о дверной косяк. Затем, ворча, исчезает.
– Кто это? – спрашивает Ризенфельд, пока я ищу банку с кофе.
– Ваша противоположность. Пьяница абстрактный. Пьяница без всякой фантазии. Не нуждается ни в какой помощи извне. Ни в каких картинах, пробуждающих желания.
– Вот ничтожество! – Ризенфельд усаживается у окна. – Просто бочка с алкоголем. Человек живет мечтами. Вы этого еще не знаете?
– Нет. Я еще слишком молод.
– Вздор, вы не слишком молоды. Но вы продукт военного времени – эмоционально незрелы и уже приобрели опыт убийства.
– Мерси, – отвечаю я. – Ну как кофе?
Дурман, по-видимому, рассеивается. Мы опять перешли на «вы».
– Как вы полагаете, та дама напротив уже вернулась домой? – обращается Ризенфельд к Георгу.
– Вероятно. Там ведь везде темно.
– Но темно может быть и потому, что ее еще нет. Подождем несколько минут?
–. Ну конечно.
– Может быть, мы пока что обсудим наши дела, – говорю я. – Ведь остается только подписать договор. А я тем временем принесу из кухни горячего кофе.
Выхожу и даю Георгу время обработать Ризенфельда. В таких случаях лучше обходиться без свидетелей. Я сажусь на ступеньки лестницы. Из мастерской столяра Вильке доносится храп. Это, вероятно, все еще храпит Генрих Кроль, так как Вильке живет не там. Делец-националист здорово перепугается, когда очнется в гробу! Я подумываю о том, не разбудить ли его, но я слишком устал, да и начинает светать – пусть такой страх для столь храброго вояки послужит как бы железистой ванной, которая его укрепит и напомнит ему, каков бывает финал этакой бодрой и веселой войны. Я слежу за часами, жду сигнала от Георга и смотрю в сад. Беззвучно поднимается утро с цветущих деревьев, словно с бледного ложа. В освещенном окне напротив стоит фельдфебель Кнопф в ночной сорочке и делает последний глоток из бутылки. Кошка трется о мои ноги. Слава тебе Господи, думаю я, воскресенье прошло.
V
Женщина в трауре робко входит в ворота и нерешительно останавливается среди двора. Я выхожу. Вероятно, она намерена заказать надгробие, решаю я и спрашиваю:
– Хотите посмотреть нашу выставку?
Она кивает, но тут же спохватывается:
– Нет, нет, пока еще не нужно.
– Можете спокойно выбрать. Покупать сейчас же не обязательно. Если хотите, я могу даже оставить вас одну.
– Нет, нет! Дело в том… Я только хотела…
Я жду. Торопить клиента в нашей профессии не имеет смысла.
После паузы женщина поясняет:
– Это для моего мужа…
Я киваю и жду дальнейшего. При этом повертываюсь к шеренге маленьких бельгийских надгробий.
– Вот красивые памятники, – заявляю я, чтобы не молчать.
– Да, конечно, но только…
Она опять смолкает на полуслове и смотрит на меня почти с мольбой…
– Я не знаю, разрешается ли… – наконец произносит она сдавленным голосом.
– Что? Поставить надгробие? А кто же вам может запретить?
– Дело в том, что могила не на кладбище…
Я смотрю на нее с удивлением.
– Священник не разрешает хоронить моего мужа на кладбище, – поясняет она торопливо, вполголоса и не глядя на меня.
– Почему же он не разрешает? – продолжаю я удивляться.
– Оттого что муж… он наложил на себя руки… – Она с трудом выговаривает слова. – Он покончил с собой. Не мог больше вынести.
Она стоит и смотрит на меня неподвижным взглядом. Она все еще испугана тем, что сказала.
– И вы говорите, его из-за этого не хотят хоронить на кладбище? – спрашиваю я.
– Да, на католическом. В освященной земле.
– Но это же нелепость! – возмущаюсь я. – Его следует хоронить в земле, которая вдвойне освящена! Никто без крайней нужды не лишит себя жизни. А вы вполне уверены, что они не разрешат?
– Да. Так сказал священник.
– Священники много чего говорят, такое уж их ремесло. А где же его хоронить, если не на кладбище?
– За пределами кладбища. По ту сторону стены. На неосвященной стороне. Или на городском кладбище. Но как это можно! Там все лежат вперемешку.
– Городское кладбище гораздо красивее католического, – заявляю я. – А католики лежат и на городском.
Она качает головой.
– Нет, это не годится. Он был человек верующий. И вот теперь… – Ее глаза вдруг наполняются слезами. – Наверно, он не сообразил, что не придется ему лежать в освященной земле.
– Он, должно быть, и не думал об этом. Но вы не огорчайтесь из-за своего священника. Я знаю тысячи очень верующих католиков, которые лежат не в освященной земле.
Она быстро повертывается ко мне.
– А где же?
– На полях сражений в России и во Франции. Там все лежат вместе, в братских могилах – католики, евреи, протестанты, и я не думаю, чтобы Господь Бог на это обижался.
– Там другое. Они пали на поле битвы. А мой муж…
Она плачет, уже не сдерживая себя. Слезы в нашем деле неизбежны, но это какие-то другие, чем обычно. Да и сама женщина напоминает тощий снопик соломы: кажется, вот-вот его унесет ветром.
– Вероятно, он в последнюю минуту пожалел о том, что сделал, – говорю я, лишь бы что-нибудь сказать. – Значит, ему все простится.
Женщина смотрит на меня. Она так изголодалась хотя бы по капельке утешения!
– Вы в самом деле так думаете?
– Конечно. Священник этого, разумеется, не знает. Знает только ваш муж. А сказать теперь уже не может.
– Священник уверяет, что смертный грех…
– Слушайте, сударыня, – прерываю я ее. – Бог гораздо милосерднее священника, поверьте мне.
Теперь я понимаю, что ее мучит: не столько эта неосвященная могила, сколько мысль, что ее муж, как самоубийца, будет теперь до скончания века гореть в геенне огненной и что, если бы его удалось похоронить на католическом кладбище, он, быть может, обрел бы спасение и отделался бы несколькими сотнями тысяч лет адского огня.