Выбрать главу

Но вдруг словно кто-то потянул сильную крестную за косу или ударил по голове, — она отстранилась от ребенка, передала его девушке, остановилась, сделав вид, будто поправляет подвязку для чулок. Вскоре она догнала остальных, присоединилась к мужчинам, вмешавшись в их разговор, перебивая дедушку и стараясь то так, то этак отвлечь его от того, что он говорил. Тот, однако, как это нередко бывает у старых людей, продолжал спокойно говорить о своем. Тогда она обратилась к отцу ребенка и попыталась склонить его к беседе, однако тот отвечал односложно, и разговор все время обрывался. Возможно, он был погружен в свои мысли, как случается с каждым отцом, чьего ребенка, — в особенности первого, — несут крестить.

Чем ближе они подходили к церкви, тем больше людей присоединялось к ним: одни уже на дороге ожидали их с псалтырями в руках, другие спускались с узких горных тропинок и, образуя настоящую процессию, входили в деревню.

Почти к самой церкви примыкал трактир (эти заведения всегда были как-то связаны друг с другом и делили все радости и горе пополам). Там сделали остановку, перепеленали ребенка, и муж роженицы, несмотря на уговоры не делать этого, заказал еды. Ему говорили, что это ни к чему, поскольку все только что наелись и не в силах ни есть, ни пить. Тем не менее, когда подали вино, пили все, а больше всех — та девушка; она, верно, думала, что должна пить вино, если ей предлагают, а такое случается не так часто. Только крестная и в рот брать не стала, несмотря ни на какие уговоры, которым, казалось, не будет конца, пока хозяйка не сказала, что незачем ее принуждать, что девушка и без того уже сидит бледная и что ей больше пригодились бы капли Гофмана,[2] чем вино. Но капель крестная тоже не хотела и лишь с трудом выпила стакан простой воды, однако, в конце концов, ей капнули несколько капель из флакончика на носовой платок. Крестную мучил жуткий страх, но она старалась не выдать себя. Ей никто ведь не сказал, каким именем нарекут ребенка, а крестная, как это принято, должна шепнуть это имя на ухо священнику в момент передачи ему ребенка, так как тот легко мог перепутать записанное имя, когда приходилось крестить сразу нескольких детей.

Торопясь уладить многие необходимые в таких случаях дела и боясь опоздать, ей забыли сообщить имя ребенка, а спрашивать о нем ей строго-настрого запретила сестра отца кума, если она не хочет причинить ребенку вред: ведь если крестная мать спросит имя ребенка, он на всю жизнь останется любопытным.

Так что она не знала имени и не могла о нем спросить, и, если пастор вдруг забудет его и громко и прилюдно спросит о нем или же по ошибке наречет мальчика девичьим именем, как будут смеяться люди, и позора не оберешься до конца жизни. Чем дальше, тем ужаснее казалось ей все это; у крепкой, здоровой девушки дрожали ноги, как тростинки на ветру, и с бледного лица градом катился пот.

Но вот хозяйка велела им собираться, если они не хотят ссоры с пастором; крестной же она сказала:

— Ну, а тебе, девочка, этого не вынести: ты и так бледна как полотно.

Та ответила, что все это от быстрой ходьбы и что на свежем воздухе ей станет лучше. Но лучше ей не становилось, и все люди в церкви казались ей какими-то черными, а тут еще и ребенок поднял крик и с каждой минутой кричал все отчаяннее. Бедная крестная стала укачивать его на руках и делала это все энергичнее по мере того, как крик усиливался. В груди у нее стало тесно, и всем было слышно ее тяжелое дыхание. Чем выше вздымалась ее грудь, тем выше взлетал ребенок в ее руках, а чем выше он взлетал, тем сильнее орал, и чем сильнее был крик, тем громче читал молитвы пастор. Звуки просто барабанили в потолок, и крестная уже не соображала, где она находится; вокруг нее все шумело и бурлило, подобно морскому прибою, и церковь плясала у нее перед глазами. Наконец священник произнес «аминь!», и теперь приближался миг, когда должно было решиться, стать ли ей посмешищем для своих детей и внуков; теперь она должна распеленать ребенка, передать его пастору и произнести ему имя в правое ухо. Дрожа всем телом, распеленала она младенца, протянула его пастору, а тот, не глядя на нее, принял его, не стал ее ни о чем спрашивать, а просто обмакнул руку в воду, окропил ею лоб внезапно умолкшего ребенка и окрестил его не каким-нибудь мальчишечьим или девчоночьим именем, а Хансом Ули, подлинным, неподдельным Хансом Ули.

У крестной на душе было так, словно с ее сердца не просто свалился обломок эмментальской горы, а солнце, луна и все звезды и словно ее из раскаленной печи посадили в прохладную ванну; и все же в течение всей проповеди у нее еще дрожали руки и ноги. Пастор читал проповедь — по-настоящему проникновенно и красиво — о том, что жизнь человека должна быть не чем иным, как многотрудной дорогой; но подлинного благоговения крестная не испытала, и, когда возвращалась, она уже позабыла проповедь и не могла дождаться момента, когда ей можно будет рассказать о своих тайных страхах и о том, почему она была так бледна. Все долго смеялись над ней и шутили по поводу «любопытства» и связанных с этим женских страхах, которые, тем не менее, передавались из поколения в поколение, несмотря на полную их беспочвенность.

Общее внимание вскоре привлекли поля отменного овса с вкраплениями льна, буйно произраставшие на лугах и пашнях, и волнение улеглось. Незачем уже было спешить, можно было позволить себе останавливаться почаще. Тепло стоявшего высоко в небе майского солнца всех разморило, и, когда вернулись домой, никто не стал заставлять себя упрашивать выпить стакан холодного вина. Затем, пока на кухне совершались лихорадочные приготовления и громко трещали поленья в очаге, все расселись перед домом. Повитуха пылала, как огонь. Еще до одиннадцати часов позвали к столу, но сначала только прислугу, и щедро ее накормили, радуясь тому, что хотя бы от них, то есть от работников, уже избавились.

Разговор сидящих перед домом нельзя было назвать оживленным, однако он и не прекращался совсем. До еды мысли желудка мешают мыслям души, хоть в этом и не отдают себе отчета многие люди и скрывают свое внутреннее состояние за неторопливыми речами о вещах безразличных. Уже было за полдень, когда появилась повитуха с горящим лицом, все еще в белом переднике, и передала долгожданную весть о том, что можно идти есть. Но большинство из приглашенных еще отсутствовало, и посланные за ними гонцы, как слуги в Евангелии, подробно сообщили им обо всем. Прийти хотели все, но только не к назначенному времени: один был занят с рабочими, другой сам ожидал гостей, третьему еще куда-то было нужно — все говорили, что не стоит их дожидаться, лучше садиться за стол. Вскоре решили последовать этому совету: если каждого ждать, — дело затянется до поздней ночи. Правда, повитуха все же пробурчала, что нет ничего более глупого, чем это ожидание, поскольку в душе каждый хотел бы быть здесь, и чем скорее, тем лучше, но никто не хочет себя выдать. Поэтому приходится постоянно разогревать пищу и неизвестно до какого времени.

Но, даже последовав совету относительно отсутствующих, все равно не могли разобраться с присутствующими: хлопот был полон рот с их приглашением в комнату и с рассаживанием, так как никто не хотел быть первым то в одном, то в другом. И когда все, наконец, сели к столу, был подан суп, замечательный мясной суп, приправленный специями и подкрашенный шафраном, такой густой, что ложка стояла в бульоне, да к тому же с прекрасным белым хлебом, нарезанным бабушкой. Тут все обнажили головы и сложили руки в молитве, и долго молился каждый про себя Подателю всех благ. Лишь затем неторопливо брали оловянные ложки, вытирали их о тонкую красивую скатерть и приступали к супу. Отовсюду доносились пожелания: «Был бы каждый день такой суп, тогда и желать бы было нечего!»