Не выказав особых успехов в учении и не проявив ни малейшей склонности к наукам, Джулиан в шестнадцать лет оставила школу. Год она провела во Франции, больше по настоянию Арнольда, чем из собственной любознательности, так, во всяком случае, мне тогда представлялось. Нельзя сказать, чтобы она вернулась под большим впечатлением от страны, и французский язык, который она оттуда вывезла, был довольно плох, да она его тут же и забыла и поступила после этого на курсы машинописи. Свежевылупившейся машинисткой она стала было работать в машинном бюро какого-то учреждения. Но в девятнадцать лет вдруг возомнила себя художницей, и Арнольд поспешил запихнуть ее в школу живописи, откуда она вылетела ровно через год. После этого она поступила в учительский институт где-то в Центральных графствах и проучилась там, вероятно, год, а может быть, и два к тому времени, когда я увидел ее на улице, где она бросала белые цветочные лепестки под колеса проезжающих автомобилей.
Только теперь я, с новой переменой перспективы, вдруг увидел, что вихрящиеся белые хлопья – вовсе не лепестки, а кусочки бумаги. Ветер от промчавшейся машины отбросил один такой обрывок прямо к моим ногам, и я поднял его с асфальта. Это был кусок исписанного листа, и я разобрал на нем слово «любовь». Может быть, это странное действо и в самом деле носило какой-то религиозный характер? Я перешел улицу и приблизился к Джулиан сзади. Мне хотелось услышать, что она распевает, я бы не удивился, окажись это заклинанием на каком-нибудь неведомом языке. Она повторяла все время одно и то же, какое-то слово или фразу: «Вы скорбели»? «Оскорбили»? «Скарабеи»?
– А, Брэдли. Здравствуй.
Из-за того, что она училась не в Лондоне, а также из-за того, что прекратились наши ежевоскресные обеды, я не видел Джулиан по меньшей мере год, да и раньше мы встречались лишь изредка. Я заметил, что она повзрослела, лицо, по-прежнему слегка насупленное, приобрело чуть задумчивое выражение, какой-то намек на осмысленность. Цвет лица у нее был неважный, вернее, Арнольдова кожа у женщины выглядела несколько менее привлекательно. Косметику она никогда не употребляла. У нее были водянисто-голубые, а вовсе не крапчато-карие, как у матери, глаза и замкнутое, упрямое личико, совсем непохожее на широкое, с крупными чертами, слегка веснушчатое лицо Рейчел. Цвет густых волнистых волос не содержал и намека на рыжизну, они были темно-русыми и кое-где даже с каким-то отливом в зелень. Она и вблизи напоминала мальчика, высокого и угрюмо закусившего губу, которую он, может быть, только что порезал при первой попытке побриться. Угрюмость была мне по сердцу – терпеть не могу игривых, веселеньких девочек.
– Здравствуй, Джулиан. Что это ты делаешь?
– Ты был у папы?
– Да. – Я подумал: как удачно, что Джулиан не было дома.
– Слава богу. Я думала, вы поссорились.
– Что за глупости!
– Ты теперь совсем у нас не бываешь.
– Я бываю. Просто тебя не бывает дома.
– Это раньше. Я теперь прохожу учительскую практику в Лондоне. А что там было, когда ты уходил?
– Где? У вас дома? По-моему, ничего особенного.
– Они ругались, вот я и ушла. Теперь все спокойно?
– Да, конечно…
– Тебе не кажется, что они стали чаще ругаться?
– Н-нет, я… Ты такая нарядная, Джулиан. Настоящая модница.
– Я очень рада, что ты мне встретился, я как раз о тебе думала. Мне нужно у тебя кое-что спросить, понимаешь, я собираюсь писать…
– Джулиан, что ты здесь делаешь? Какие-то бумаги разбрасываешь…
– Колдую. Это – любовные письма.
– Любовные письма?
– От моего бывшего друга.
Я вспомнил, что Арнольд не без досады говорил о некоем «волосатом ухажере», если не ошибаюсь, студенте художественного училища.
– Стало быть, вы расстались?
– Да. Я разорвала их на мельчайшие кусочки. Теперь вот избавлюсь от них и буду свободна. Ну, эти, кажется, последние.
Она сняла висевшую на шее сумку, наподобие тех, в каких носят завтрак рабочие, и, вывернув наизнанку это хранилище четвертованных любовных посланий, вытряхнула на мостовую еще несколько белых лепестков. Ветер подхватил их, понес – и их не стало.
– Но ты что-то приговаривала или напевала. Это что, заклинание какое-нибудь?
– Я говорила: «Оскар Беллинг».
– Что?
– Так его звали. Видишь, я уже говорю в прошедшем времени! Все кончено!
– Это ты его оставила или?..
– Мне бы не хотелось говорить об этом… Брэдли, я должна спросить у тебя одну вещь.
За это время наступила ночь – синеватая тьма с золотыми проблесками фонарей, неуместно напомнившая мне старый темно-синий пиджак Фрэнсиса, топорщившийся рыжими обрезками волос Рейчел. Мы медленно шли по тротуару.
– Понимаешь, Брэдли, дело в том, что я решила писать книги.
У меня екнуло сердце.
– Чудесно.
– И я хочу, чтобы ты мне помог.
Трудно помочь человеку писать книги, вероятно, даже невозможно.
– Все дело в том, что я не хочу писать так, как мой папа. Я хочу писать, как ты.
Я почувствовал прилив нежности к этой девочке. Но ответить ей я мог только иронически: – Моя дорогая Джулиан, я для тебя неподходящий пример! Ведь я бьюсь, но почти ничего не добиваюсь.
– Вот именно! А папа пишет слишком много, ведь верно? Он никогда не работает над тем, что написал. Напишет и, чтобы «избавиться», скорее отдает печатать, он сам так говорит. И тут же принимается писать что-нибудь новое. Постоянная спешка, суета. По-моему, бессмысленно быть художником, если не добиваться совершенства.
Я подумал про себя, что слышу, вероятно, мнение незабвенного Оскара Беллинга.
– Тебе предстоит трудная, долгая дорога, Джулиан, если таковы твои взгляды.
– Это твои взгляды, и я восхищаюсь за это тобою, я всегда тобою восхищалась, Брэдли. Вопрос вот в чем: ты согласишься меня учить?
Сердце у меня снова екнуло.
– Как это учить, Джулиан?
– Собственно, я имею в виду две вещи. Я все продумала. Я знаю, что я необразованная и незрелая. От этого нашего учительского колледжа проку мало. Составь для меня список литературы. Список всех великих книг, которые я должна прочесть, но только действительно великих и трудных. Я не хочу тратить время на мелочи. У меня ведь осталось теперь не так уж много времени. Я эти книги прочту, а потом мы могли бы их вместе с тобою обсудить. Ты бы давал мне по ним вроде как уроки. А второе вот что. Я хотела бы писать какие-нибудь небольшие произведения, рассказы например, или что ты мне задашь, а ты бы их разбирал, критиковал. Понимаешь, мне необходимо самое строгое руководство. Я считаю, что технике следует уделять первостепенное внимание, ты согласен? Это все равно как надо обучиться рисунку, прежде чем приниматься за живопись. Ну, пожалуйста, скажи, что берешь меня в ученики. Много времени у тебя это не отнимет, часа два в неделю, не больше. А в моей жизни это будет полный перелом.
Я, разумеется, понимал, что вопрос лишь в том, как вежливее всего отказаться. Джулиан уже сожалела о растраченных годах и огорчалась тому, что у нее осталось так мало времени. Мое горе и сожаление были посерьезнее. Я не имел возможности уделять ей два часа в неделю. Как она смела просить у меня эти драгоценные часы? И вообще, что за странная и даже пугающая мысль? Здесь не просто юношеское неразумие. Откуда у нее такая амбиция? Ведь бесспорно, удел Джулиан – быть машинисткой, учительницей, домашней хозяйкой, не блистая ни в одной из этих ролей.
Я сказал:
– Я думаю, мысль недурна. И я, разумеется, буду рад тебе помочь. И насчет техники я с тобой совершенно согласен. Но, видишь ли, сейчас я на некоторое время уезжаю за границу.
– О, куда? Я бы могла к тебе приехать. Я сейчас совершенно свободна, в моей школе корь.
– Я буду путешествовать.
– Но, Брэдли, прошу тебя, ты не мог бы дать мне задание перед отъездом? Тогда у нас уже будет о чем потолковать после твоего возвращения. Ну, хотя бы пришли мне список книг, а я их прочту к тому времени и еще приготовлю рассказ. Ну, пожалуйста. Я хочу, чтобы ты был моим наставником. Ты – единственный в моей жизни человек, который мог бы быть мне настоящим учителем.