– И вы решили ей помочь из благих намерений?
– Да, да, да и еще раз да! Ее смерть не более значима, чем смерть котенка, утопленного в ведре, убитой на бойне коровы или подстреленной на охоте дичи. Хотя этих зверей жальче, они могли бы получать удовольствие от жизни, произвести на свет потомство, она – никогда. Только страдание, поймите, одно страдание, и больше ничего ей не было доступно.
– Но она же человек!.. – проскрипел зубами Нил. Он ненавидел себя за то, что отчасти Ирина повторяла его мысли, самые отвратительные из них.
– Что такое человек?! – вскричала она. – Ну, скажите мне! Разложите по пунктам, и вы убедитесь, что у Маши и половины из них не наберется, – к Ирине вернулся привычный властный голос и безапелляционная манера говорить. – Слепите глиняный горшок с руками, ногами и головой, назовите его человеком, и я разобью его! Разобью! Потому что мало существовать, надо еще и осознавать свое существование. А что Машенька? Набор больных клеток, воспаленный мозг, и никакого будущего. Ведь отключают же от аппарата искусственного дыхания людей, находящихся в коме?
– Значит, гуманизм…
– Да, если хотите, гуманизм… – Ирина развела руками: мол, чего же проще. – А вы бы стояли над несчастными и проливали слезы.
– И все равно это убийство, в какие бы оправдания его ни облачали.
– А я и не думала оправдываться. Убийство во благо не требует оправданий. Я сделала лучше всем, кроме себя самой. А если вы хотите обвинить меня – пожалуйста, кричите об этом на каждом повороте, кто вам поверит? – Ирина трясла бумажками, как безумная: – Вот приговор генетиков, вот заключение патологоанатома и профессора, сделавшего операцию. Все признают, что ее недуг был смертельным. Или они тоже, по-вашему, виноваты?! Поймите, их брак был обречен, все дети рождались бы такие, как Маша, одним словом – генетическая несовместимость. И кому, как не Илюше, было об этом знать? Но он из пустого благородства тянул эту похоронную повозку, и кто-то должен был подложить камень под колесо! Такие хлюпики, как вы, на это неспособны. Вы смешны, как и Катя. Возможно, вы не поверите, – голос Ирины дрогнул, – но я любила ее и любила внучку. Никто не знает, какой ценой дался Иуде его поцелуй, никто не знает и моей души… Я вас не боюсь, я боюсь только себя. Уходите! – лицо Ирины превратилось в маску.
Нил желал только одного – навсегда забыть эту женщину, судорожно вцепившуюся в обезьяну с человеческим лицом.
Осень
Жизнь Нила не сошла с рельсов, но и не желала двигаться в привычной колее. Звонки Жоры будили смутное желание переменить маршруты, выйти из подвешенного состояния…
– Ну что, дружище, надумал? Я взял помещение в аренду. Мне нужны свои, надежные люди. Бросай ты это болото на кафедре! Вот увидишь, у нас все получится!..
Перед тем как решиться на что-то важное, всегда надо немного притормозить, подумать, возможно, уехать куда-то…
Зеленые гусеницы электричек расползались от перронов Финляндского вокзала. Нил обожал вокзалы, потому что всегда хотел куда-то ехать. В детстве – на Северный полюс, студентом – в Африку, а сейчас – в какой-нибудь захолустный городишко с деревянными домами и сонными курами. Но все складывалось, как в стишке про Рассеянного с улицы Бассейной: “А с платформы говорят: “Это город Ленинград”. Неведомые силы приковали его к этому исторически болотистому месту, независимо от того, в какой конец света отправлялись поезда. И только пригородная электричка иногда подхватывала его, унося в сторону Приозерска.
Лето девяносто первого было на исходе, а он так и не почувствовал его в городе… В Питере оно определялось только температурой воздуха и количеством ларьков с мороженым, здесь – все иначе… Недалеко от погранзоны молодой человек спрыгнул с электрички и углубился в лес, сшибая случайно встреченные сыроежки.
Лето уже розовело у самой верхушки иван-чая, а значит, за поворотом – осень. Как болезнь, некоторое время она ведет тайное разрушение, почти не давая о себе знать, пока наконец не прорвется наружу во всей своей лихорадочной красоте. Но его не обмануть. Нил знал, что она здесь задолго до появления желтых листьев и обложных дождей. Осень дышала ему прямо в сердце, и он грустил о том, что непоправимо.
Пройдя пару километров, путник сел перекусить. Невесть откуда приблудившаяся собака цапнула из пакета кусок колбасы и теперь заинтересованно поглядывала на нежданного благодетеля.
– Возможно, ты хочешь разделить со мной не только бутерброд, но и одиночество, – Нил дружески потрепал мохнатого попутчика. – Но я не ищу иного тепла, кроме солнца. Если одиночество родилось вместе с тобой, незачем искать кого-то, кто унесет его однажды, как рюкзак за плечами.
Нил радовался дикости здешних мест. Пустынная дорога, с двух сторон окруженная светлыми сосновыми лесами и прозрачными болотцами, лечила его от болезни, название которой – Петербург. Он никуда не торопился и, сорвав несколько ягод брусники, повалился в вереск, становясь разнеженным и ватным, как полуденные облака.
Он лег на землю и стал ею, потому что и был ею всегда. И он никогда не отделял себя ни от травы, ни от червя, что в ней. И как солнце выгоняет росток из семени, так выманивало оно размягченную душу из тела, и не было в ней ничего потаенного для его света.
Прошлое, будущее, настоящее на затерянной дороге значили не больше горсти опавших листьев. Нил лежал, почти не двигаясь, то и дело проваливаясь в неглубокий сон. Мягкий золотистый свет кружил мысли вокруг незначительно-счастливых эпизодов жизни, и все они казались настолько солнечными, что даже сейчас хотелось прищуриться.
Добравшись до скал на берегу Вуоксы, Нил вытащил альпинистское снаряжение – крюки, веревки, карабины и резиновые галоши. Народу было немного, хотя попадались знакомые лица. А значит, бутылка портвейна не вернется с ним в город.
Несколько часов Нил прыгал с полочки на полочку ловко, как обезьяна, потом столько же времени лазил через силу, преодолевая боль в мышцах, и еще часок, пока мышцы на руках не забились окончательно.
Уже в сумерках он подсел к костру, вдыхая дивный запах макарон с тушенкой. Портвейн из рюкзака Нила разлили по железным кружкам, его сменил “Дербент”, потом “Молдавский розовый”… Засидевшись у костра, Нил едва не опоздал на последнюю электричку в город. Ребята остались ночевать в палатках.
Заспанный Финляндский встречал его казенно и неприветливо. От Восстания он шел пешком до родного облупленного фасада.
На балконе за лето вытянулась тонконогая березка. Взглянув на нее, вспомнил Катю.
Прошел под арку, в нос ударил запах мочи и еще чего-то непонятного. Прибалдевших наркоманов в подъезде окинул взглядом, как родных, – привык. Лифт не работает, значит, на последний через две ступеньки. Значит, все как обычно, значит, дома, значит, в Петербурге!..
Эпилог
Постаревшая, но еще красивая женщина в интернатском саду бережно прижимает завернутую в пледик девочку, худенькую как тростинка. Ножки ребенка бессильно свешены, из-под косынки выбиваются густые русые волосы.
Неподалеку в большом овраге протекает тонкая пересыхающая речушка, берега которой плотно обхвачены гигантскими ладонями мать-и-мачехи. Людей не видно, все вокруг замирание и тишина – белозанавешенные окна двухэтажного корпуса, пустынные беседки, загнанные в сон качели, бетонные вазоны для цветов. И лишь седовласая дама роняет живую улыбку в стоячий воздух сентября. Она гладит детскую головку, губы ее шелестят в песне, на лице затаенная нежность.
Рядом с ней на скамейке лежит нечто странное, напоминающее большую облысевшую плюшевую обезьяну.
Женщина склоняется к недвижному ребенку и едва слышно шепчет:
– Катя, Катенька…
Или ей это только кажется?..