Три дня Катя лежала, глядя в потолок, и в голове было чисто и бело. Девочка, прижавшись к ее раскаленному боку, голодная и тоже больная, тихо стонала. Все это время Маша отказывалась есть и пила одну водичку. Невостребованная грудь затвердела, и молоко шло с кровью. Катя опасалась мастита, но сил сцеживать молоко не было, апатия охватила ее.
На четвертые сутки температура спала, и больная ожила. Первым делом ей захотелось есть. В холодильнике лежал кусок сливочного масла, репчатый лук и ни крошки хлеба – небольшой выбор. Катя с жадностью откусила желтый жирный кусок из пачки. Деньги под салфеткой притягивали взгляд – надо идти.
Она стала бесшумно одеваться, но малышка, почуяв что-то неладное, заплакала. Тогда мать завернула ее в два пуховых платка и, подвязав у груди под шубой, вышла на Невский.
Опьяненная выздоровлением, Катя с удовольствием втягивала в себя влажный, пропахший выхлопами воздух. Она ничего не ела три дня и от легкости шаталась из стороны в сторону.
Женщина жадно заглянула через стеклянную витрину в ближайший гастроном. Чистые прилавки, и нет толчеи. Она разочарованно пересекла Полтавскую и пошла в сторону площади Восстания.
В мясной тянулась вереница людей. Катя сразу пристроилась позади. Она не знала, что дают, но что-то давали несомненно. У нее уже выработалась перестроечная привычка вставать в очередь не за тем, что надо, а за тем, что предложено.
Давали редко, поэтому брали все, а потом меняли. Город пестрел объявлениями типа: “Меняю швейную машину на стиральную”, “холодильник на телевизор”, “лыжи на кухонный комбайн”… Деньги уже теряли ценность, поэтому люди покупали товары заведомо на обмен – по два холодильника, по два телевизора, если, конечно, удавалось их где-то купить.
Приблизившись к прилавку, Катя увидала наконец, что там за товар, – синие цыплята, те, что в народе по старой памяти звали “за рубль семьдесят”.
Катю бросало в пот и трясло от слабости, и даже дохлые птенцы вызывали у нее дикий аппетит. Она припомнила, как в детстве мама из таких вот синюшных тушек жарила цыплят табака (грузом служили старые отцовские гантели), и получалось весьма недурно. Катя изо всех сил сжимала челюсти, повторяя, как молитву: “Только б не упасть, только б не упасть”.
Наконец она стянула с весов безжизненную тушку и за ноги потащила домой. Сумки у нее не оказалось, и Катя плелась по загодя освещенному к празднику проспекту с болтающейся птицей в руке. В эту минуту она чувствовала себя счастливой. Старушкам, кряхтевшим за нею в очереди, курятины не досталось, и им пришлось довольствоваться суповыми наборами.
Цыпленок, оказавшийся плохо ощипанным, был столь же волосат, сколь истощен. Невзирая на мелочи, Катя сунула его в кастрюлю, лишь слегка обмыв под краном. На плите бурно выкипало чье-то белье, и брызги порошка сдабривали Катино варево на соседней конфорке. Но ей было наплевать. Зубы желали рвать хоть что-то съедобное.
Две тощие куриные лапы торчали из-под крышки, и Катя с неприязнью заметила их сходство с руками Ирины – та же полусогнутость и узловатость пальцев, толстые крючковатые ногти. Будто сама Ирина высовывала руку из кастрюли.
“Да, чего только с голодухи не привидится”, – подумала стряпуха.
Не прождав и часа, она не вытерпела и выхватила цыпленка из бульона. Затащив его в комнату, Катя начала терзать жестковатую плоть. Ее зубы вонзались в волосатую пупырчатую кожу и с наслаждением обкусывали липкие косточки. По мере того, как она наедалась, жалость к самой себе поднималась из насытившегося организма.
Теперь, когда голод ушел, женщина опять вспомнила о перегоревшем молоке. Грудь, не переставая, болела тяжким жаром, боль уходила под мышку. Катя посмотрела на брошенную у дверей мокрую шубу, просыпавшуюся из карманов мелочь и разрыдалась. Слезы смешивались с соплями, падая на злополучную куру с волосатыми ногами.
Катя с отвращением отодвинула растерзанную тушку: “Жалкий детеныш, а я его сожрала”. Ей хотелось оплакивать всех и вся, и, взглянув на тощие бока цыпленка, она завыла еще горше и о его цыплячьей судьбе тоже.
Она рыдала о своем сиротстве, бескрайнем и горьком, как пахнущая полынью степь. Она припомнила все выпавшие ей смерти и обиды, слабости и болезни, и жизнь, такая короткая, показалась к тому же еще такой невыносимой.
Вдруг быстрая, слегка покалывающая волна прилила к груди – молоко. Катя торопливо схватила ребенка на руки и сунула ему в рот сосок. Маша жадно начала есть, высасывая жар и боль, принося груди облегчение. “Слава Богу! – заулыбалась мать. – Слава Богу!”
Еще свежи были в памяти дни, проведенные летом в больнице на Софьи Перовской. Тогда из затвердевшей груди молоко текло с гноем. В приемном покое, наверное от высокой температуры, лицо врача внушало недоверие и страх.
– Резать будете? – она пыталась заглянуть в карту, где он писал приговор – “мастит”. – Резать грудь будете? – продолжала настаивать она на скорейшем выяснении обстоятельств.
– А как же! – улыбнулся хирург. – Заказывайте, какой формы сделать, какого размера…
Катя потеряла сознание.
Резать не стали. Больно мала та грудь была, негде нарыву разгуляться. Неделю покололи антибиотики в сосок, и воспаление прошло. У пациенток с большими бюстами шансов на легкое излечение почти не было. Инфекция образовывала мощные тоннели в их пышных тканях, и только нож хирурга мог спасти несчастных. После операции женщины орали в полный голос на перевязках под аккомпанемент популярной песни “Белые розы, белые розы, беззащитны шипы…”.
Выздоравливающая прогнала воспоминание о больнице, сцедила оставшееся молоко и, временно примиренная с такой короткой и невыносимой жизнью, блаженно уснула рядом с дочкой.
Ее разбудил приход пожилого доктора, и на этот раз не сказавшего ничего определенного…
Кажется, влип…
Молодая женщина смотрела на сгустившиеся за окном метельные сумерки и ждала прихода Ильи. Ждала присутствия, но не теплоты. Отношения с мужем нельзя было назвать плохими, они почти перестали существовать. Он жил своей жизнью, она – своей. “Как дела на работе?” – “Нормально”. – “Как здоровье дочки?” – “Без перемен”. Это напоминало перекличку “пароль – отзыв”, и ничего за этими фразами не было: ни ее интереса к его работе, ни его заботы о ребенке. Муж служил декорацией, не более, но, как ни странно, эта декорация помогала разыгрывать действо на сцене.
Девочка закряхтела, Катя подошла к кроватке. Постепенно тихие всхлипывания переросли в отчаянные рыдания. Судороги!
Женщина бросилась к пузырьку с лекарством и едва нацедила пол-ложечки. “Сейчас закроется аптека, а впереди еще ночь, – лихорадочно соображала она, – придется бежать с Машкой, Илью ждать безнадежно”. Мать быстро натягивала одежду, ругая себя за то, что не запасла лекарство. Судороги безжалостно скрючивали тело малышки, она захлебывалась в крике.
Нил столкнулся с ними на лестнице.
– Ты куда? – он недоуменно смотрел на растрепанную соседку с разрывающимся от крика свертком в руках. – Что-то случилось?
– Ребенку лекарство, я в аптеку… – невнятно пролепетала Катя.
Вид у нее был такой, что тронул бы и каменное сердце. А у Нила сердце было самое обыкновенное, поэтому он предложил:
– Давай я сбегаю.
– Возьми рецепт, – сразу согласилась соседка, сунув ему в руку бумажку.
Нил бежал в незастегнутой куртке по развезенному от мокрого снега Невскому, мимо светящихся окон кафе и магазинов. Машины, скользкие, как рыбки, сбивались в косяки на перекрестках, а он с огромной скоростью рассекал сырой, по-подвальному затхлый питерский воздух.
В аптеке Нил из любопытства спросил:
– От чего лекарство?
– Противосудорожное.
– Зачем оно ребенку?.. – протянул он, начиная что-то подозревать.
– Папаша, врач знает, что выписывать! – фармацевт спешила закрыть входную дверь.
Запыхавшийся Нил передал пузырек соседке и невольно замешкался. Он оглядел знакомую комнату Марии Васильевны и заметил, что Катя почти не меняла обстановку. Все так же белели кружевные салфетки, бегемотом возлежал обшарпанный кожаный диван, а по углам застенчиво таились тонконогие этажерки. Только теперь повсюду валялись пеленки и ползунки.