Шаг за шагом, зигзаг за зигзагом я удаляюсь от городской стены. Церковные шпили медленно поворачиваются. Показался уже фасад с витражами и Коронами Всех Святых, однако расстояние до него не уменьшается. Над полями разлита грандиозная тишина, которую подчеркивают шелест капустных листьев да плеск рыбы. Порой из камышей вылетает стайка птиц. Люди попадаются, но поодаль: стоят по колено в воде, копаясь в затопленных грядках, сливаясь с миражами отражений.
Такая вот осторожная, щадящая туфельки походка утомит кого угодно. Я вздыхаю с облегчением, добравшись до деревни моего друга Яккерта, где улицы широки и чисты, и не надо поддерживать юбки, чтобы уберечь подол. Руки горят от напряжения, и неудивительно: два года их холили, умасливали и защищали перчатками от мозолей и порезов.
Люди толпятся у общественного канала, наблюдая за водными гонками. Из домов вынесены столы; дети и старики сидят за ними и мастерят молитвенные ковчеги из кукурузных усов. Все, мимо кого я прохожу, говорят: «Мадам…» — и опускают глаза. Они прекрасно меня знают. За многие годы, не считая последних двух, я не пропустила ни одних водных гонок, а уж ковчегов сделала столько, что не сосчитать. Однако никто не осмелится назвать меня по имени, когда я так одета.
Моя кожа словно истончилась: вот-вот наружу прорвется испарина. Это ничего, что люди со мной не разговаривают. Завтра приду, и все будет по-старому. Я присаживаюсь отдохнуть на пенек. Подходит кошка Яккерта, начинает ластиться. Животным без разницы, что на тебе надето. Я глажу ее сдержанно, как подобает невесте, вместо того чтобы привычным движением повалить на спину и зарыться лицом в теплый мех.
Мимо проходит мать Яккерта — и как бы невзначай ставит на соседний пенек глиняную чашку с охлажденным чаем. Ей, конечно, известно, что невеста не должна ни пить, ни есть, пока не причастится у священника. Но здесь никто обо мне плохо не подумает, если я сделаю глоток-другой.
— Это да. Только дело в другом, — говорю я себе, наблюдая, как затихают круговые волны на поверхности чая. — Довольно уже того, что она поставила здесь кружку. Необязательно ведь пить, чтобы принять добрый посыл.
Я встаю и осматриваю подол. Задний край подмок и сделался серо-коричневым. С одной из туфелек тоже непорядок: внешняя сторона раскисла, несмотря на все предосторожности. На эту ногу придется ступать по-другому, с вывертом, чтобы не было беды. Можно, конечно, скинуть туфельки и пойти босиком. Получится быстрее. А если подоткнуть повыше юбки, то и пробежаться можно, и в церковь успеть, до того как все невесты разойдутся. Почему же я так не делаю?
Потому что именно этого от меня ожидают. Потому что тогда я снова превращусь в мисс Матти Уир, которая все делает криво и ничего не доводит до конца.
Я непослушными руками подбираю подол и ухожу в поля, прочь от деревни. Вот так, Матильда. Твое дело — держать осанку, пусть под ногами не паркет, усыпанный розовыми лепестками, а мокрая трава, в которой журчат убежавшие из ирригационных каналов ручейки. Шаг за шагом, пока не придешь, куда положено; пока не сделаешь, что обещала — после шести семестров изнурительных заданий, примерок, сплетен и полного отсутствия какого бы то ни было веселья. Пускай тебе не доведется вдохнуть благовоний, насладиться божественной чистотой Свадебного Гимна и лицезреть приглашенного священника в роскошной древней мантии. Главное, что ты ступила на путь перемен, решила сбросить обличье ветреной Матти и превратиться в холодное, невозмутимое существо с отрешенным лицом и безупречной кожей. И ты пройдешь этот путь до конца, шаг за шагом, держа осанку.
— Мадам… — бормочет стайка идущих навстречу детей. В одной руке каждый из них несет щенка, а в другой корзину отборных яиц.
Над лугами клубится пар. Солнце, растеряв остатки утренней нежности, жалит сквозь кружевные рукава и щиплет за шею, обычно защищенную волосами. Кожа моя, однако, суха и прохладна, упражнения не прошли даром.
Колокола вновь принимаются звонить. В церкви сейчас невесты переводят дух: благословение позади, осталось пережить фотосессию, а потом можно вприпрыжку бежать с крыльца, смеяться, мять платья, показывать ноги, обнимать родных. По всему городу в украшенных цветами залах ожидают накрытые столы: многоярусные торты, голубые свадебные конфеты, засахаренные фиалки, глазированные фрукты, приправленные гвоздикой бифштексы, соленые печенья-сердечки…
Тропинки убегают направо и налево, разделяя зеркальные плоскости, покрытые щетиной риса. Но ни одна из них не ведет к городу, по крайней мере напрямую. Ничего, я дойду, пусть и не по прямой. Священник наверняка останется на праздничный ужин. В худшем случае благословит меня с набитым ртом, с крошками в бороде.
Когда я наконец выхожу из лугов к нужным воротам, улицы встречают меня тишиной и прохладой. Чем дальше я иду, тем больше под ногами лепестков, тем чаще доносятся взрывы веселья и музыки. Я знаю эти улицы и без труда избегаю мест, где могут подстерегать накрытые столы и невесты с распущенными волосами. Ногу сводит от напряжения: всю дорогу поджимала пальцы, чтобы сберечь раскисшую туфельку. Сводит и руку: тяжелую ткань дорогой юбки непросто держать на весу.
На фасаде церкви нет привычных флажков и гирлянд. Площадь перед входом тоже лишена украшений. Из огромной толпы, что клокотала утром в окрестных улицах, остался один фотограф, складывающий черное покрывало на ступенях крыльца.
Я вышагиваю через двор. Бесчисленные уроки осанки, невозмутимости и походки дают себя знать: мое тело движется само по себе, без участия воли. Костяной корсет держит спину; лицо похоже на деревянную маску: ни волнения, ни усталости, ни решимости, ни облегчения — ничего.
Фотограф переводит взгляд со своего инвентаря на замызганный край моей юбки.
— Мистер Пеллиссон! — Холодный голос истинной Невесты.
— Да, мадам… — Его взгляд остается опущенным.
— Мне нужна ваша помощь. Священник еще здесь?
— Да, мадам.
Захлопнув с тихим щелчком футляр, он без лишних слов поднимается со мной на крыльцо, на полшага впереди.
В церкви темно. Воздух неподвижен, как холодная вода. Сейчас, в отсутствие свечей, цветов, транспарантов и жертвоприношений, помещение кажется много больше. Привычный уют умер. Обнаженные ребра здания вздымаются к потолку, разделяя стрельчатые окна. По центральному проходу бежит светлая артерия: дорожка из белых лепестков. Невзрачный человек гонит их метелкой от алтаря к дверям. Завидев меня, он ныряет в боковой проход и бормочет:
— Мадам…
Мы подходим к алтарю. Все дароносицы с желтыми мощами, все вазы, драпировки и молитвенные деревья исчезли без следа. Единственное украшение — Святая Корона на лиловой подушечке, под охраной двух дворцовых гвардейцев, неподвижных как черные статуи. Единственный запах — холодный запах мрамора.
Фотограф отворяет бронзовые врата алтаря. Холод простреливает меня снизу вверх, сквозь худую туфельку.
Мы огибаем алтарь и входим в ризницу: здесь теплее, пол застелен ковром, и в воздухе разлит кипарисовый дух старого человека. У священника на подряснике шнурованный кант. Даже самые богатые выпускницы нашей школы не могут себе такого позволить. Я не должна встречаться с ним глазами, не должна смотреть на его одеяния и митру с зубчатым венцом. Взгляд опущен в ковер, на богатый кант подрясника, на глянцевый носок моей туфельки.
Передо мной появляется деревянная молитвенная скамеечка. Рука Пеллиссона снимает лепесток, приставший к юбке.
Я опускаюсь на колени, и священник начинает благословение:
— Се пришла честная девушка, возлюбленная города Горный Кряж Среди Вод, в небесный храм Всех Святых…
Этому человеку не нужны ризы и митры; его сан знаменуют слова, окружившие нас троих ореолом святости. Он форсирует голос до сдержанного, чистого пения:
— …перед лицом свидетеля, что выдержала с честью испытание и доказала чистоту тела своего, и твердость духа своего, и кротость помыслов своих, и уверенность повадки своей, что подобает…