Выбрать главу

Мальчишка возвращается. Да, сегодня он явно не в духе! Складывает обезьянцев в мешок. Хорошие у него руки, сноровистые, умелые. Руки мужчины, а тело юноши. Оттаскивает мешок в сторону, потом возвращается и собирает шкуры: отправятся в сарай, на растяжку.

Опускается тишина. Мухи жужжат над каплями обезьянской крови. Ну что ж, в этот раз удалось посмотреть на него подольше. Неизвестно, когда еще выпадет такой случай. Улегшись спиной на широкую ветку, я гляжу в небо. Сквозь листья сверкает свежевымытая синева. Ветра едва хватает, чтобы ворошить кукурузу Харроу-старшего: ш-ш-ш-ш, ш-ш-ш! — так шепчут матери над колыбелями, когда в округе бродит визгль.

Наконец они уходят, взвалив мешок с обезьянцами на тачку, полную кукурузы. Я запросто могу забраться в их дом: собака меня знает. Да только ни к чему. Я недавно там побывала, запах мальчишки еще не выветрился из памяти; нет нужды опять валяться на его кровати.

Я спускаюсь и бреду через кукурузные поля, к дороге. Затаившись у обочины, я сижу и жду.

Вот они появляются. Ах, хорош мой мальчишка! Чем ближе город, тем прямее его спина и незаметнее складки у переносицы. Будь я горожанкой, могла бы надеяться, что его улыбка расцветает для меня. Мне однажды приснилось, что я горожанка. А проснулась — и опять стала кем была: нечистой, оскверненной несчастливицей, хуже обезьянки. Пропустив их подальше, я выхожу на дорогу и незаметно иду следом. Похоже, назревает ливень: кукурузные воробьи шныряют внизу между стеблями, а не по верхам над початками. Горизонт, однако, чист.

Когда мы приходим на площадь, рыночная суета только набирает силу. Я усаживаюсь на ступенях у входа в кукурузную лавку. Если увидят, что от меня нет вреда, то со временем, может быть… А что будет? Обрадуются и прижмут меня к груди? Вряд ли. Гонять бы перестали — и то хорошо. Правда, сидеть придется долго: счастливцы не отличаются наблюдательностью.

Солнце бьет прямо в лицо, но жара еще не разгулялась. Обычно меня здесь клонит в сон, но сегодня ветер несет бодрящий запах — дыхание дальнего моря. Я однажды дошла до самого берега, хотя мне никто не верит.

— Но это правда! Оно больше, чем визгль: от берега до горизонта — вода, вода; наскакивает и шумит; если долго стоять, то с ума сойдешь; странное чувство…

— Ха, тебе ли не знать! Они же тебе голову потрогали, да?

Детишки толпились у школьной ограды, изнывая от безделья, пиная нижний брус.

— Не только голову, а и пониже! — добавил один с сальной улыбочкой.

— Говорю вам: там и нормальный с ума сойдет! Столько воды… Плоская равнина без краев, и вся кипит! — Меня просто распирало. Я верила, что им будет интересно!

Теперь уже я не такая наивная. Счастливцам новости ни к чему. Они хотят, чтобы все оставалось неизменным — включая их удачу.

Ну, пускай не верят. Я-то знаю, что была там. И помню, какое оно — море. Я знаю, чем оно пахнет. Солью и травой, похожей на резину — как сейчас. Закроешь глаза, и видишь: песчаные дюны, ветер и водяные чудовища, сражающиеся у берега. Хитрая это штука, море. С первого же свидания сажает в душу свои крючки, чтобы потом в любой момент — запахом ли, знакомым ли шумом — подсечь тебя и потащить, словно рыбу.

Не могу понять, отчего сегодня на рынке так людно. Копошатся, как муравьи перед дождем. Налегая на прилавок, трогают бирюзовые фигурки; до хрипоты препираются с продавцом коз; шутят с кукурузными тетками; цокают языками у загона для ослов. Я прислушиваюсь к обрывкам разговоров: ничего интересного. Погода, урожай. Кто у кого родился, кто на ком женился. Домой никто не торопится. Даже те, кто должны работать в полях, толкутся на рынке, хотя каждому известно: урожай надо как можно быстрее собрать и припрятать — от непогоды или от монстра. Если бы у меня была земля, что осталась от папы с мамой, я бы так и делала, можно не сомневаться. Да только я была слишком мала, когда их утащил визгль, и земля отошла в арендный банк. Теперь она стоит под паром у доброго горожанина Тэтчера.

Вдыхая морской запах, я ищу глазами своего мальчишку. Его отец обосновался двумя ступенями ниже меня, беседует со старикам. А вот и сынок! Уже торгует, сгоняет мух с жирного обезьянца, выложенного напоказ. Судя по размеру мешка, парочку тушек уже продал. Я вижу, как шевелятся его губы и даже могу расслышать слова:

— Свежие обезьянцы, прямо с дерева! С чесночным корнем, да с картошечкой — пальчики оближешь! Нежнее домашнего кролика! А ну, подходи! Свежие обезьянцы, еще теплые!

Ну, за домашнего кролика не скажу: в детстве наверняка пробовала, но сейчас уже не помню. А вот дикие — редкая гадость. Жилистые, горькие. Однако лучше, чем ничего, когда бродишь за городом…

И тут у меня перед носом появляется такое, что я напрочь забываю о милом мальчишке, и о кроликах, и вообще обо всем на свете.

По виду оно как камешек: гладкий, бисквитного цвета, размером с ноготок. Лежит себе на ступеньке, рядом с моей ногой — и вдруг начинает дрожать. Какое-то время я сижу в оцепенении, потом достаю нож и прижимаю камешек острием. В рукоятке отдается едва заметная дрожь, идущая изнутри. Я совсем не чувствую страха, даже когда по камешку пробегает трещина. Уж кому-кому, а мне довелось повидать, как вылупляется всякая живность! От птицы-скрипуньи до тех лягушат в ручье Фенни, что лезут у мамаши прямо из спины. Новорожденный жучок стряхивает остатки скорлупы — я по-прежнему ни капельки не боюсь, только любуюсь округлой глянцевой спинкой, отливающей то красным, то зеленым, смотря как падает свет. Красивый жучок! Как драгоценный камешек.

А потом я замечаю длинный черный хоботок. И рука моя намертво вцепляется в чье-то плечо. Которое, конечно же, оказывается плечом Харроу-старшего.

— Руку! Руку убери, визглёвый объедок!

Харроу брезгливо отшатывается, однако ужас на моем лице заставляет его поглядеть вниз — как раз в тот момент, когда драгоценный жучок поддергивает свои юбчонки и улетает: фррррр!

— Что это было? — спрашивает он, хотя и сам прекрасно знает.

— Они возвращаются…

Такие простые слова. И голос у меня тихий, едва слышный… Я не задумываясь отдала бы свой нож, в придачу с правой рукой, только бы он сейчас засмеялся, или плюнул в меня, или прибил. Или просто отвернулся и продолжил беседу о кукурузе. Но его лицо… У меня, наверное, такое же. Он пятится со ступенек, не сводя с меня глаз, и наши взгляды словно спрашивают друг друга: «Нам ведь не показалось?» — и в самом вопросе уже сидит ужасный ответ.

Протолкавшись сквозь толпу, Харроу хватает сына под локоть и пытается утащить. Мальчишка протестует:

— А как же обезьянцы?!

— Ладно, забирай, — говорит отец, чтобы не спорить.

Мальчишка, удивленный и рассерженный, начинает увязывать мешок. Он пытается проследить отцовский взгляд, который по-прежнему приклеен к моему, однако таких, как я, он замечать не привык. Харроу-старший под локоть увлекает его прочь, к составленным у входа тачкам, а он продолжает шарить глазами по фигурам, сидящим на ступеньках.

Может, и вправду показалось? Рынок шумит, как ни в чем не бывало: товары и монеты переходят из рук в руки, пальцы щупают фрукты, носы нюхают мясо. А на ступеньках лежит пустая скорлупка. И равнодушное небо, на котором так и не появилось ни единого облачка, похоже на человека, что отвернулся и насвистывает с деланным равнодушием.

Подобрав скорлупу, я выпрямляюсь во весь рост.

— Эй! Послушайте! — В голосе звенит испуганное безумие, в поднятой руке зажата роковая улика. — Я только что видела, как вылупился жук-насос! Прямо здесь, на ступеньке! Вот, смотрите!

По толпе расходится круговая волна, убивая рыночный гул. В наступившей тишине я повторяю:

— Жук-насос! Вы понимаете, что это значит?!

Толпа смотрит на меня сотнями глаз. Несколько человек поспешно уходят. Почему же медлят остальные? От визглей надо врассыпную, они предпочитают плотные скопления!

Торговка фруктами наконец обретает дар речи.

— У тебя, детка, в голове монстры! — кричит она, вызвав одобрительные смешки.