Но она ведь разбила Хозяину сердце! Она заслуживает смерти! Самое малое, хорошей плетки — за свою глупость, за то, что осмелилась удрать от благороднейшего и мудрейшего из лордов! А он… полюбуйтесь на него! Скрывает боль и досаду, позволяет ей играть и веселиться. Она пляшет — и он пляшет вместе с ней, как будто и не было дерзкого побега и безобразий в крепости, как будто не упала замертво бедная Минни, как будто не ломились мы всю ночь, рискуя жизнью, через горы и овраги!
Вся горечь достается мне. Приняв за Хозяина боль унижения, я держу обиду на привязи, выгуливаю ее взад-вперед по кустам, как собаку, пока она не затихает в тревожном подобии сна. Остаток ночи я провожу в забытьи, спрятавшись в тени, изредка поднимая голову, чтобы посмотреть на танцующих цыган — не случилось ли чуда, не споткнулась ли музыка, не кричат ли гибнущие бродяги? Напрасный труд. Остается лежать и ждать, когда рассвет положит конец этому безумию.
Занимается серая заря. Я шагаю по тропе, опоясывающей Божий Трон. Хозяин ушел вперед за лошадьми. В поводу я веду черного скакуна, на котором, как ни в чем не бывало, восседает Хозяйка.
Я чувствую себя скверно, будто позавтракал грязью. Будто в глаза мне затерли песку, а в одеждах таскали торф. За ночь мне приснилось слишком много развязок, и невеселая явь кажется продолжением сна.
Хозяйка меня окликает. Я не могу разобрать, слышу я ее голос или выдумываю. За ночь она совсем охрипла от дыма и песен.
— Ты не очень-то меня любишь, а, Берри?
— Не наше это дело, Хозяйка, о таких вещах раздумывать, — бурчу я, не поворачивая головы.
— Я задала тебе вопрос. Будь любезен ответить! — Ее голос одновременно суров и мягок. Она, похоже, знает ответ.
Лес погружен в мертвое молчание. Птицы проснулись, но еще не собрались с силами, чтобы песнями приветствовать рассвет. Тропинка уводит нас в густой сумрак, населенный тенями, которым суждено обрести цвет — зеленый, желтый, коричневый, — как только взойдет солнце. Мое сердце — такая же серая тень. Я тереблю его в поисках истины. Черный конь сочувствует, положив теплую голову мне на плечо.
Хозяйка поднимает руку, чтобы убрать прядь волос со лба. Шорох дорогой ткани раздувает остывшие угли моей ярости. Роскошное платье, расшитое жемчугом и камнями, надеть которое моя Герди не отважилась бы вовек; платье, в котором Хозяйка два дня назад вышла к цыганам, вызвав бурю варварских восторгов, — это платье теперь захватано и облито вином, а кружевные ленты сорваны в подарок какой-нибудь неумытой ведьме! Сколько часов кропотливого труда уйдет, чтобы привести платье в порядок! Сколько честных людей будут работать, не покладая рук! И Хозяин не сомкнет глаз, исполняя свой долг… И только она будет спать на воздушной перине, не заботясь ни о чем, кроме собственного удобства!
Я медлю, прежде чем ответить: дрожащий голос не должен выдать ярости.
— Когда Хозяин на вас смотрит, — говорю я наконец, — он видит больше, чем холодную красоту и презрение ко всему живому. Раз он это видит — значит, оно есть.
Хозяйка дарит мне сухой короткий смешок. Мы огибаем каменистый выступ Трона. Черный скакун, ржет, чуя близость Хозяина.
— Продолжай, Берри.
— Хозяйка?
— Ты сказал: Хозяин видит. А видит ли Берри?
Похоже, она не шутит. Она и вправду хочет, чтобы я открыл ей сердце. А уж она решит, что с ним делать: выкинуть на помойку, заодно со старым Берри, или же приберечь на будущее, чтобы потом отравлять Берри жизнь.
Собираясь с мыслями, я глажу копя по голове. В этом огромном черепе нет ни забот, ни тревог, и ноздри, похожи на мышиные норы, дышат спокойствием, и изо рта, словно обшитого мягкой кожей, никогда не вылетит ничего, кроме запаха травы.
— Что ж… Я вижу черный огонь страсти, его не спрячешь. Я вижу Хозяйкину красоту, ее не увидит только слепой.
Снова смех — как молния, не подозревающая о собственной силе. Наши тени сопровождают нас молча, и Хозяйка отлично слышит мои негромкие слова.
— Но то, другое, что видит Хозяин… Не буду вам лгать. Оно мне не видно.
Мы ждем у подножия Трона. Над кромкой мира показывается солнечный венец. Лицо Хозяйки серьезно; она смотрит вверх, на поросший лесом склон. От ее красоты даже сейчас захватывает дыхание: губы бледны, на щеках следы копоти, — но все искупают глаза, подведенные черными тенями усталости.
— Знаешь, Берри, — говорит она треснувшим голосом, — я тоже не понимаю, что он во мне видит.
И тут я замечаю отблеск того неуловимого, о чем мы говорим — в ее благородной печали, в гордом повороте стана… Истрепанная, как ветошь, захваченная солнцем врасплох, наедине сама с собой — она и сейчас высоко держит голову.
Звякает по камню упавший гребень. Хозяйкины волосы потоком падают на плечи, струятся по спине, собираются в черное озеро на коленях. Она смотрит мне в глаза — лицо ее бледно и недоступно, как луна.
— Делать нечего, — шепчет она. — Нам остается только доверять Хозяину. Так ведь, Берри?
Я наклоняюсь, чтобы поднять гребень. И выпрямляюсь с улыбкой на лице. Никогда прежде я не смотрел Хозяйке в лицо так прямо и смело.
Она не отвечает на мою улыбку. Я этого и не ждал. Уж чего-чего, а ласки от нашей Хозяйки не дождешься. Лишь на мгновение задержав на мне взгляд своих волшебных усталых глаз, она отворачивается. И мы стоим, слушая цоканье подков: Хозяин с лошадьми спускается по склону.
День красных носов [3]
— А без этого нельзя?
С таким, как Студень, я ходил впервые. До сих пор попадались тихие напарники.
Но Студень был аристократом, ничего не поделаешь, — со всеми причитающимися аллергиями. Прокашлявшись, он харкнул и сплюнул со смачным шлепком.
— Нельзя. Оно меня душит. Видно что-нибудь?
— С тобой сосредоточишься… Пусто пока.
В прицеле болтался мокрый транспарант; из фразы «Jeux ties Bouffons" можно было разобрать только Jexи Buff, а лицо над надписью сморщилось так, что даже красного носа не осталось.
Мы обосновались на верхотуре у монашек. Здесь никто не ночевал, с тех пор как старух пожгли за пуританство. Убежище первый класс, и вид на Цирк замечательный. Я опустил прицел. Транспарант превратился в едва различимую цветную полоску, а фонарь над выходом со сцены стал белой точкой между домами — расстояние было приличным. Ну и хорошо. Засечь практически невозможно. А главное, от живых клоунов подальше.
Дождь перестал, только иногда затевало моросить. От утреннего ливня бороды у горгулий были черными, и с каменных листьев и ягод свисали крупные капли. На мостовых блестели лужи. Мы сидели, окутанные паром собственного дыхания. Сквозняк холодил глаза: грязное окно было приоткрыто ровно настолько, чтобы пролезло дуло «фьоре скьятаре».
— Красавица, да?
Студень поцокал языком в знак согласия. Руки его суетливо копались в карманах куртки.
Я осторожно погладил изгибы запасных магазинов, торчащих из контейнера. Да, это вам не детские игрушки. Первоклассная «фьоре», легендарное оружие, прославившееся своей точностью во время Лимонадных войн. Матовое черное ложе, изящные линии, характерные для всех винтовок марки Бенато. И ничего лишнего, никаких украшений, гравировки, никакого хромирования, только серийный номер, выбитый на стволе.
Студень выудил из кармана кисет и бумагу. Я фыркнул:
— С твоими легкими!
— После кашля покурить — самый кайф. Оттягивает. — Он положил ладонь на грудь, со свистом втянул сырой воздух и закатил глаза, делая вид, что теряет сознание. Потом посерьезнел и начал методично сворачивать цигарку.
Я вновь приник к окуляру. Картинка была четкой и цветной, как весеннее утро; перекрестье, казалось, было вмонтировано прямо в зрачок. Умница «фьоре» реагировала на каждое движение, как живая, только что сердце не билось.
— На крыльце валить не будем. — Я старался, чтобы голос звучал деловито, без возбуждения. — А то внутри схоронятся. Подождем, когда выйдут на бульвар. Или в парк свернут, еще лучше.