Нимало не избегая шума, я содрал с фонарика пластырь, скинул сандалии, тяжело прошагал к выходу, остановился, шлепнул сандалиями по деревянной двери. Имей хоть десять секунд на размышление, они вряд ли кинулись бы к источнику шума. Но они удовольствовались пятью секундами, придя к естественному выводу, что я пытаюсь бежать. До меня донесся топот босых ног, шум схватки, звук падения, судорожный всхлип, звон оброненного металлического предмета.
Четыре шага — бесшумных, благодаря шерстяным носкам. И вот уже они в ослепляющем луче фонарика. Окаменели. Не то живая картина, не то мрачная скульптурная группа. Стояли они лицом к лицу, едва не соприкасаясь грудными клетками. Тот, что стоял справа, держался левой рукой за рубаху второго. Правая его рука приклеилась к корпусу второго чуть пониже талии. Второй же, отвернувший от меня лицо, выгнулся, как перенапряженный лук, обхватив обеими руками правую руку напарника. Напрягшиеся сухожилия уподобляли эти руки клещам. Костяшки пальцев побелели — ни дать ни взять полированная кость. В двух дюймах от копчика торчал нож.
Секунды две, ну, может быть, три — хотя мне показалось, времени прошло много больше — человек справа, не веря глазам своим, смотрел на умирающего. Потом пришло осознание своего рокового просчета, смертельной угрозы, нависшей над ним самим, и он разорвал парализующие оковы ужаса перед содеянным. Он попытался паническим движением высвободить нож, но напарник, агонизируя, сжимал его правую руку и нож мертвой хваткой. В отчаянии он метнулся ко мне, выбросив вперед левую руку. То ли хотел ударить меня, то ли надеялся прикрыть лицо от слепящего луча. А я все держал под прицелом фонарика его зрачки. В этот момент он оказался беззащитен. Что ж, таких моментов не упускают. Двенадцатидюймовое лезвие моего ножа с дребезжанием напоролось на грудную кость. Он закашлялся. Вскрикнул, словно подавившись. Уголки тонких губ ушли к ушам, обнажив в оскале стиснутые зубы. Жуткая усмешка — уже как бы оттуда. Лезвие звякнуло, и у меня в руках осталась рукоятка с дюймовым огрызком стали. Двое моих противников, все еще сплетенных в поединке, замертво рухнули на известняковое дно пещеры.
Я осветил фонариком их лица. Излишняя предосторожность. Меня они больше не потревожат. Я нашел сандалии, подобрал нож и ушел, прикрыв за собой дверь. Оказавшись снаружи, я прислонился к стенке туннеля, руки бессильно висят, легкие жадно вдыхают чистый, свежий воздух. Я ощущал слабость, но — странное дело! — столь внушительный набор отрицательных факторов — поврежденная рука, ядовитый воздух пещеры, драматический эпизод по ту сторону двери — все это как бы не задело меня 'ни в малейшей степени. А верней, так я считал, пока не ощутил ноющие скулы щек. И тут я понял: губы мои оттянуты к ушам, бессознательно воспроизводя гримасу человека, которого я только что убил. Потребовалось огромное волевое усилие, чтоб убрать с лица эту маску.
И тут я услышал пение. Наконец–то свершилось. Неустойчивая психика Бентолла не выдержала. Шок от недавно пережитого доконал ее — даже больше, чем гримасы на лице. Бентолл спятил. Ему слышались голоса. Как среагировал бы полковник Рейн, узнай он, что у его верного рыцаря поехала крыша? Пожалуй, позволил бы себе одну из своих невидимых улыбочек и заметил бы своим сухим пропыленным тоном: дескать, не обязательно поющие голоса в заброшенной пещере, охраняемой китайцами–убийцами, — галлюцинация и, стало быть, признак безумия. На что его верный рыцарь ответил бы: вообще–то говоря, не обязательно, но хор англичанок, исполняющий «Гринсливс», все–таки галлюцинация.
А ведь у меня в голове звучали именно эта мелодия и этот хор. И не в записи — в натуре. Один голос привирал, другой то и дело сбивался с ритма, безуспешно пытаясь соблюсти гармонию. «Гринсливс»! Я затряс головой, но наваждение не исчезало. Я заткнул уши. Пение прекратилось. Я убрал руки, освободил уши. Пение возобновилось. Пальцами галлюцинацию не устранишь. Наверное, предполагать, будто в шахте могут находиться женщины–англичанки, — бред. Но я–то не бредил! Не знаю, возможно, для стороннего взгляда я все еще походил на сомнамбулу, но наработанная ремеслом осторожность ко мне возвратилась. Крадучись, без единого лишнего звука я двинулся вниз по туннелю.
Мелодия разрослась, едва я повернул под углом в девяносто градусов налево. Еще ярдов двадцать — слабый свет затеплился на противоположной стене туннеля, там, где намечался очередной крутой поворот, на сей раз вправо. Меня понесло к этой черте как снежинку, неслышную, покорную ветрам. За угол я сунулся с осторожностью медведя–одиночки, высовывающего наружу нос после зимней спячки. В двадцати футах от меня туннель перекрывала сверху донизу решетка с врезанной в нее посередине решетчатой же дверью. Десятью футами дальше стояла подобная же решетка с аналогичной дверью. В промежутке между дверьми висела лампочка, отбрасывающая тусклый свет на столик прямо под ней. По обе стороны столика, друг против друга, сидели двое в униформе. Между ними валялись деревянные предметы необычной конфигурации, и я заключил: это какая–то игра. Но какая? С такими играми я на своем веку не встречался. Но так или иначе, она требовала сосредоточенности. Судя хотя бы по гневным взглядам, какие метали в сторону второй двери распалившиеся партнеры. Пение между тем не прекращалось. К чему людям петь за полночь? Необъяснимо! Лишь потом я сообразил, что обреченные на вечный мрак пещеры пленники не ощущают разницу между днем и ночью. А вот к чему им вообще петь, я не мог себе представить.