Выбрать главу

Мамонт Петрович все вспомнил, но терпеливо слушал быль кума, потягивая японскую сигаретку.

– И в кузне Головни случилось. Схватило Гарпину, вона скручилась, хвороба, кричит Головне: «Ой, лихочко! Зови, каже, якуюсь бабку, чи старуху. Родить буду». Эге ж. Головня туда, сюда – никого нима. Зовет на помощь тих староверок, що двумя перстами хрестятся, а они, ведьмяки, не идут. Бо им никак нельзя по их дурной вере принять дитину от бабы шо в цирковь ходить, бодай их комар. А до нашей Щедринки бежать далеко. И шо ты думаешь, добрый чоловик? Тот Головня сам принял дитятю у моей жинки. Геть, стерьва! С того и стал моим кумом. До билых вин був головой ревкома – куркулей смолил той продразверсткой. Добре смолил! Как праздник, чи шо, вин вже подарок своей крестнице несе – конхфеты, чи на платье, чи сам зробит якусь диковину. И дочка до того полюбила иго, шо до сего роки жде: не прийдет ли крестный тато? «Где мий тато, каже; чи скоро приде?» Ждет, хвороба. Вумная да красивая растет дивчина, эге ж. Девятый рок пиде з лита, а она вже картинки малюет, букварь читае. Мабуть, мордописцем буде, га?

Так, значит, есть хоть одна живая душа, которая ждет возвращения Мамонта Петровича! Как он мог забыть про крестницу Анютку? Да и самого кума Ткачука не узнал – бедняка из поселенцев Щедринки.

Анютка!.. Нету у Мамонта Петровича подарка для крестницы Анютки, да он и не вспоминал про нее; для Дуни складывал в мешок диковинки из японских, французских и английских трофеев; для Дуни тащился в глухомань за тридевять земель, хотя и сам себе не мог бы признаться в том.

Снег все так же метет в кошеву, лениво шлепает копытами мерин – ни рысью, ни шагом.

Под дохой кто-то пошевелился.

– Как тут партизаны живут? – спросил Мамонт Петрович, только бы не думать про Дуню.

– Хай их перцем посыпят тих партизан – плюнул кум Головни, понужая сивого. – На кажинной сходке выхваляются друг перед другом, хто из них був главнейший, вумнейший, храбрейший, а того не разумеют, головы, шо вси разом були не вумнейши, не храбрейши, а як ти зайцы – трусливейши, эге ж. В тайгу поховались от мобилизации, и как тико у билых була гулянка, чи що, вылезали из тайги ночью, кусали билых за ноги, забирали у мужиков худобу, чи хлеб, и опять ховались в тайгу, стерьвы.

Мамонт Петрович готов был выпрыгнуть из кошевы от подобного поношения красных партизан.

– Как так «трусливейшие зайцы»?

– А як же? Зайцы! Колчак як правил, так и правил бы, кабы не Красная Армия з Расеи. Вот ты, добрый чоловик, з Красной Армии…

– А тебе известно, – напомнил «добрый чоловик» – что вся Енисейская губерния горела под ногами колчаковцев?

– А як же! Горела! Красная Армия пидпалила.

– А партизаны…

– Я ж говорю: ховались, стерьвы, по тайге чи по заимкам. Налетали на тих билых, когда билых було мало, чи совсем не було, а мужиков грабили, скотину забирали, а зараз похваляются, як воны завоевали Советскую власть, и грудь себе бьют кулаками. Глядите на них! Тьфу.

У Мамонта Петровича дух перехватило – до того он разозлился на кума. Как можно так говорить про красных партизан?!

А кум Ткачук зудит:

– Кабы у того Колчака було чим заслониться от Красной Армии з Расеи, вин тих партизан зловил бы и стребил бы, як чоны стребили банду Ложечникова. И самого Ложечникова споймали, эге ж.

– А тебе известно, кто прикончил карателей есаула Потылицына в Белой Елани? – еще раз сдержанно напомнил Мамонт Петрович.

– Евдокея Юскова стребила – ответил кум Ткачук. У Мамонта Петровича папаха съехала на лоб – так он тряхнул головой. – Це ж такая дивчина, кабы вы ие знали! Эге ж. Хай ей сон сладкий снится зараз, – кум Ткачук покосился на человека под дохою; Мамонт Петрович не заметил взгляд кума. – Позвала партизан Головни на масленицу, когда тот поганый есаул Потылицын со своими казаками гульбу устроил у Билой Илани. Эге ж. А Евдокея припасла гостинцев для есаула: бомбы, пулеметы, тико рук не було – гукнула партизан. А у того Головни чи десять, чи пятнадцать партизан осталось в живых – сгибли все; белые стребили.

У Мамонта Петровича не нашлось слов, чтобы отмести навет на его славных партизан, а кум Ткачук, не замечая перемен в попутчике, дополнил:

– Це ж такая отчаянная голова! Эге ж. Сама бросила бомбы в свой дом, где гуляли казаки. Тут и партизаны подмогли. Ох, и лупили! Пять домов спалили в ту ночь. И утекли на Енисей, бодай их комар, а Евдокею бросили. Во головы!

Мамонт Петрович промолчал.

– Сам кум Головня – продолжал Ткачук, – когда уезд заняли партизаны и Евдокея возвернулась у Билую Илань, говорил, шо она була главнейшая по стреблению карателей Потылицына. И я ту речь слушал, эге ж. Дюже гарно говорил кум. Такий вин був правидный чоловик.

Мамонт Петрович окончательно притих. Он, конечно, «правидный чоловик», а вот кум Ткачук все переврал.

– Она сейчас в банде Ложечникова?

– Про кого пытаешь?

– Про Евдокию Юскову.

– О, матерь божья! Це ж брехня, грець ей в гриву!.. Балакали про Евдокею Елизаровну, шо вона ушла в банду. Да не так було. Ни. Ще в прошлом роки до снигу приихала Евдокея Елизаровна в Билую Илань с командиром отряда того чона, Петрушиным. Собранье було. Командир тот, Петрушин, балакал, шо Евдокея Елизаровна помогла иго отряду стребить главные силы банды Ложечникова. Во как! И стала она опять секлетарем у сельсовете, да бандиты не змирились: пид рождество скараулили ие да с винтовки стреляли по ней. А живая осталась, живая! О то и оно! Самого Ложечникова споймали с иго Катериной, хай им лихо. Мабуть, отправят в Минусинск в тюрьму. Кабы не мене в подводе быти, грець им в гриву!..

– А Ухоздвигов пойман?

– Нима Ухоздвигова. Не було в банде.

– Осенью он был в банде.

– Спытать надо Евдокею, она, мабуть, знае: був, чи не. Геть, сивый! А ты, я бачу, в сапогах? Чи мороз не бере?

Из-под дохи раздался невнятный голос живой души. Мамонт Петрович не спросил, кто лежит в кошеве под дохою. Если бы он знал, что рядом с ним была та самая Дуня!..

V

Дуне снился странный сон.

Она видела себя девчонкой в нарядном батистовом платье. И на руках ее была девочка – ее дочь. Она не помнит, как родила дочурку, она просто радовалась, что на ее руках малюхонькая дочь. Она видит себя на резном крыльце отчего дома – того дома, который сожгла двумя бомбами. В ограде много-много гусей. Вожак-гусак бродит по ограде с красным бантом на шее. Вокруг него гусыни – одинаково белые, одинаково краснолапые, одинаково гогочущие. Маленькой Дуне холодно, но она сидит на крыльце и ждет Гавриила Ухоздвигова. Он должен увидеть, какая у него красивая дочь родилась. Но его нет. Вдруг подошел отец – чернущая борода, медвежий взгляд и голос зверя:

– А, тварь! Народила мне, курва прохойдонская! В пыль, в потроха, живьем в землю! Раззорррву!

Дуне страшно. За себя, за маленькую дочку. Он убьет ее, убьет!

– Боженька!..

– В пыль, в потроха! Марш, сударыня, полы мыть в доме. Вылижи языком до блеска, чтоб лакированными стали. Мотри!

И она, Дуня, моет полы в доме. Моет, моет, а грязь все ползет и ползет – вековая грязь от сотворения мира. В ушах будто зазвенели малиновые колокольчики. Тоненько-тоненько. И она, теряя силы, падает в холодный колодец. Чашечку бы чаю!

Здоровенный полицейский навинчивает крендельки усов:

– Чашечку чаю? Чашечку? Не будет тебе чаю, проститутка! Отвечай: при каких обстоятельствах ударил тебя ножом господин Завьялов, акцизный стряпчий! Не ври! Упреждаю. Деньги вымогала?

Дуня не помнит, что она вымогала у господина Завьялова. Это он, стряпчий, истязал ее, совал в губы замусоленную трешку, предупреждая: «Бери, шлюха, да помни! Ежли еще раз отвернешь от меня рыло – щелкну, как гниду!»

Гусак орет на всю ограду:

– Го-го-го-го-го!..