А под дохою в угревье свой мир и свои сказки-побаски…
– Боженька! Как все неожиданно произошло, – лопочет Дуня, пригретая Мамонтом Петровичем, и он отвечает ей:
– Очень даже великолепно произошло. Теперь я окончательно и бесповоротно воскрес из мертвых. За такую ситуацию я бы еще три года пластался на позиции.
– Не надо больше позиций, Мамонт Петрович. Я так рада, что вы вернулись. Если бы я знала, что вы живой… но я теперь не одна…
– Само собою, Дуня. Нас теперь двое. Окончательно и безповоротно, – ответил Мамонт Петрович и, призвав на помощь всю свою отвагу и отчаянность, поцеловал Дуню в щеку, а Дуня лопочет, что она не одна совсем в другом смысле; она беременна.
– У меня будет ребенок. Нет, нет! Я не замужем. Он убит бандитами. Я только что узнала в Каратузе. Он был командиром Минусинского отряда чон и погиб в бою с бандою Ложечникова. Сергей Петрушин, – соврала Дуня. Надо же кого-то назвать отцом своего будущего ребенка. – Он мне говорил, что вместе с вами был у Щетинкина.
– Петрушин? Сергей Петрушин? Очень даже великолепно помню, – ответил Мамонт Петрович. – Так, значит, он был командиром отряда чон? В нашей крестьянской армии он командовал всей нашей артиллерией. Из унтер-офицеров. Справедливый большевик и полностью за мировую революцию. А тебе, Дуня, скажу так: тут никакой твоей вины нету. Такое наше время. Если будет ребенок – само собою будет, вырастим, следственно. Никаких разговоров быть не может.
– Боженька! Я такая несчастная! – еще теснее прижалась Дуня к Мамонту Петровичу, вдруг вспомнив не Сергея Петрушина, погибшего от рук бандитов, а Гавриила Иннокентьевича Ухоздвигова. Но разве посмеет она сказать грозному партизану Головне, что ребенка ждет вовсе не от Петрушина, а от Ухоздвигова!
Хорошо Мамонту Петровичу сидеть в обнимку с Дуней; таежная лань, у которой так красиво выгибались ладони лодочками, и сама она в свои пятнадцать лет была нетерпеливая, призывно-ищущая, наконец-то угрелась под полою его шинели, и губы ее жаркие, жалящие, будто накалили до белого свечения сердце кузнеца, впору хоть подкову из него куй, и Мамонт Петрович, впервые вкусив сладость женских губ, опьянел и до того размягчился, что готов был примириться со всем белым светом: А со стороны, как бы с другой планеты, доносится песня кума Ткачука:
Поет кум Ткачук, радуется кум Ткачук в предвкушении свадьбы грозного кума Головни. Мерин винтит хвостом, а рыси не прибавляет.
На дороге послышалось гиканье – кто-то ехал следом.
– Эй, с дороги! С дороги!
Ткачук свернул в сторону. Кто-то пролетел на тройке, впряженной гусем. В кошеве ехали четверо, торчали пики винтовок. И еще пара лошадей, впряженных в сани. Ткачук разглядел пулемет.
– Матерь божья, гляди, кум!
Еще одни сани с пулеметом и люди с винтовками. И еще такие же сани. Конные в полушубках. Карабины за плечами, при шашках, только копыта пощелкивают. Карабины, шашки. Рысью, рысью, рысью.
Ткачук притих на облучке, сгорбился; Мамонт Петрович успел пересчитать конных – семьдесят пять всадников.
– Мабуть, казаки, га?
Дуня слышала в больнице Каратуза, что позавчера будто восстали казаки в Саянской и Таштыпской станицах.
Мамонт Петрович подумал вслух.
– Если это банда, чоновцы в Белой Елани дадут им бой.
– Скико, кум, тих чонов у Билой Илани? Чи тридцать, чи сорок.
– Без паники. Поехали. Если услышим выстрелы, сообразим, как быть в дальнейшем.
Выстрелов не было, и они поехали в деревню мимо кладбища. По другую сторону от кладбища, среди голых вековых берез, чернело пепелище сожженного дома Ефимии Аввакумовны Юсковой – белые сожгли…
У первой же избы – приисковой забегаловки поперек улицы стояли сани с пулеметом. Лошади кормились возле изгороди. Трое с карабинами стояли на середине улицы.
– Стой! Кто едет?
Подошли к кошеве. Мамонт Петрович накинул на себя доху, чтоб оружия не было видно. Ткачук сказал, что он здешний и к нему в гости едет кузнец с жинкою.
– Кузнец? Папаха на нем офицерская. И шинель под дохою. А ну, руки вверх! Без шуточек. Офицер?
Дуня кого-то узнала:
– Иванчуков?! Не признал меня? Евдокия Головня. А это Мамонт Петрович Головня. Мы его считали погибшим, а он вот вернулся из армии. А я испугалась – не казаки ли!
– Головня? А документы есть, что вы – Головня?
Мамонт Петрович достал документы. Чоновец в полушубке и в шапке-ушанке попросил товарища посветить спичками.
– Ого! Награду имеете от Реввоенсовета республики? Здорово! Просим извинения, товарищ Головня. Про вас я много слышал. Тут у нас сейчас военное положение. Ожидается налет казаков. Главарей банды собираются отбить. Ну, вот. Товарища Гончарова знаете? Он у вас был партизаном. Сейчас он начальник ОГПУ. А председатель ревтрибунала – Кашинцев, из Красноярска. В школе заседает трибунал. Судят главарей. Может, заедете к нам в штаб? Командир отряда, Сергей Петрушин, убит. Знаете? Ну, вот. Так что извините, товарищ Головня.
Когда отъехали от чоновцев, Ткачук сказал:
– Колысь тико кончится лютая хмара, грець ей в гриву. З Полтавщины пишут: то один батька литае, то другий, то чоны, а як людям жити?
– Раздавим буржуазную гидру и жить будем, – заверил Мамонт Петрович, стоя в кошеве, как фараон в двухколесной таратайке. Дуня посматривала на него с некоторым страхом – не шутка быть женою грозного Мамонта Головни! – Заедем в штаб чона. Как ты, Дуня?
– Я так себя плохо чувствую, Мамонт Петрович, – пожаловалась Дуня. – Три месяца вылежала в больнице. Не знаю, пустит ли меня в дом Меланья Боровикова. Я у них стояла на квартире, до того как меня подстрелили на улице.
– Отвези, Ткачук, к Боровиковым. Подними Меланью и скажи от моего имени, чтоб все было, как полагается. Без всяких старорежимных фокусов и тополевых запретов. Ясно? И чтоб самовар был готов к моему приходу. Чин чином. Поезжай. Мешок мой занесешь в горницу жены.
Дуня не ослышалась – Мамонт Петрович так и сказал: «в горницу жены». Впервые Дуню назвали женою, да еще кто – Мамонт! Не радость, а мороз от головы до пяток. А что скажешь!?
VII
Как будто ничего не переменилось за три года на большаке стороны Предивной, а Мамонт Петрович не узнает улицу. На пепелище Потылицыных чья-то изба поставлена, а рядом новехонький, еще не отделанный, без наличников и ставней крестовый дом Маркела Зуева – одиннадцать полукруглых окон в улицу. Такой поздний час, а в пяти окнах горит свет – розовые шторы, отчего в улицу сочатся кровавые отсветы. Еще три новых дома на пепелищах – застраиваются жители Предивной. В доме бывшего ревкома – сельсовет, и тут же штаб части особого назначения. Сани, сани, на крыльце станковый пулемет, и на санях пулеметы; красноармейцы с винтовками, часовые возле ворот и в улице. Захваченные бандиты: полсотни казаков, тридцать мужиков из тех, кому Советская власть прищемила хвост за колчаковщину, и шесть женщин с ними, находились под усиленной охраной в сельсовете и в школе, где когда-то Мамонт Петрович размещался со своим первым ревкомом. В одной из комнат заседал ревтрибунал. Мамонта Петровича не допустили на закрытое заседание трибунала. Судили главарей банды: полковника Мансурова, подъесаула Коростылева, хорунжего Ложечникова и его верную сподвижницу, начальницу штаба банды – Катерину, и сотника из казачьего Каратуза Василия Шошина.
В ограде полыхал большой костер из старых бревен – грелись красноармейцы. Мамонту Петровичу приятно было, как на него с завистью поглядывали красноармейцы: шутка ли, командир партизанского отряда и недавний кавалерийский комвзвода в Пятой армии! Все уже знали, что у Мамонта Петровича золотая шашка Реввоенсовета и парабеллум от Главкома Пятой армии. Мамонт Петрович сожалел, что орден Красного Знамени привинчен у него на френч – на шинель бы его, чтоб все видели.