Выбрать главу

Работящая Меланья, так и не набравшая тела в доме Боровиковых, родив еще одну девчонку – Иришкой назвали, – безустали вилась по дому, по хозяйству, подстегивая дочерей – Марию и Фроську – с Демкой, а Филя толкует святое писание да ласково привечает сельчан, исповедующих старую веру. Не тополевый толк и не филаретовский, а просто старую – двоеперстную без всякого устава службу.

Из богатых мужиков скатился до середняка. Из четверки коней оставил пару для ямщины и пузатого Карьку для хозяйства; из трех – две коровы да десяток овец. А деньжонок и золотишка не тратил – складывал в тайничок «на время будущее».

Под осень 1929 года к Филюше стали наведываться богатей Валявины: тестюшка – Роман Иванович, дырник по верованию, и братья его – Пантелей и Феоктист.

Придут под вечер, запрутся в моленной горнице и совет держат перед иконами: как жить? Как обойти Советскую власть и как сухими из воды выскочить? Вскоре в дом Филюши невесть откуда привалило богатство – шубы, дохи, кули с добром и всякой всячиной, и все это переносилось в надворье темной ночью из поймы Малтата. Не жнет, не пашет Филя, а живет припеваючи. И медок, как слеза Христова, и белый крупчатый хлебушка, и мясца вдосталь.

Средь зимы – гром с ясного неба: раскулачивание!..

Филя не успел сообразить, что означает мудреное слово – раскулачивание, как тесть Роман Иванович и шуряки – Пантелей Иванович и Феоктист Иванович – вылетели из своих крестовых домов в чем в мир хаживают: что на плечах – твое, что за плечами – мирское, колхозное.

«Зачалось! – ахнул Филя. – Али не на мое вышло, как я толковал? Дураки нажили хозяйствы, а теперь вытряхнули их без всяких упреждений. Каюк! И тестю, и шурякам, а так и всем, которые грыжи понаживали себе на окаянном хрестьянстве. То-то же! Вот она власть-то экая!.. Кабы я раздулся, как тестюшка, да работников держал, вытряхнули бы теперь без штанов на мороз. Эх-хе! Мое дело сторона. А всеж-таки поостеречься надо. Махнуть в ямщину. Али вовсе скрыться?»

Пошел Филя к сельсовету, а там – вавилонское столпотворение. И бабий рев, и детский визг, и мужичий рокот на всю улицу, а возле богатых домов Валявиных – народищу, пальца не просунуть. Мороз давит, корежит землю, белым дымом стелется, а всем жарко.

– Отпыхтели окаянные!..

– Ишь, как Валявиху расперло – в сани не влазит – гудел народ, любуясь, как толстую Валявиху с тремя дочками выпроваживали из собственного надворья. Дочери вышли в подборных шубках, начесанных пуховых платках, в белых с росписью романовских валенках.

– Экие телки молосные! Впору землю пахать.

– А што? Лошадей-то вечор у Валявина всех забрали. Вот таперича он бабу свою да дочек запрягать будет – злорадствовал конопатый безлошадный мужичишко Костя Лосев.

– Чья бы мычала, а твоя бы,. Костя, молчала – осадил его Маркел Мызников, по прозванию Самося, так как был он в многочисленной своей семье «сам осьмой».

– Это ишшо пошто я должен молчать? Советская власть, она знает кому укорот дать. Как я батрак, таперь имею право…

– Не батрак ты, а лодырюга. Вечно бы пузо грел на печке, откуда у те достаток будет? Каков поп, таков и приход. А Валявин от зари до зари хрип гнул на пашне и семья его такоже.

– Я вижу, ты, Самося, как был подкулачником, так и остался. Погоди, ишшо определят и тебя на высылку.

– Меня?! Не ты ли меня определишь? За што? За то, што я роблю, а не побираюсь, как ты? Не высматриваю, где што плохо лежит, и у соседей гусаков не ворую?!

– А ты видал, как мы гусаков украли?! Ты нас поймал?! – взвизгнула, подскакивая к Маркелу, сухопарая баба Кости Лосева, Маруська, мешком пришибленная, как припечатали на деревне.

– Ну, поперли! Ишшо этого не хватало, чтоб собирать таперь про всех кур и гусей! Уймитесь! Маркел Петрович! И чего ты взъелся? Ведь не про тебя речь, а про живоглота Валявина. Вот ты скажи, стал бы ты своей скотине глаза ножом выкалывать? Нешто это порядок – изголяться над животным?

– Аспид он, Валявин! Аспид? – подхватила старуха Мызниковых. – Собственными глазами видела, как он, асмодей, вчерась за поскотиной игреневую кобылку изнахратил. На заимку ее, должно, волок, спрятать хотел. А навстречу-то по дороге вдруг машина из району. Ну, известное дело, животная, она отродясь такого страху не видывала. У меня у самой-то руки-ноги млеют, как ее, окаянную, заслышу. Валявин-то кинулся было ей глаза лохмашками прикрыть, а она бедная, так вся ходором и ходит, так и ходит! Как поравнялась машина-то – Игренька в дыбы. Валявин и так и сяк, а она очумела, бедная, подмяла его под себя – и волоком, волоком, да по колкам, по колкам! Страсть! Тут он и остервенел. Ножик, аспид, выхватил из-за пима, такой кривой сапожный ножичек – да по глазам ее, по глазам! Я кричу, а он колет и колет! Уж, как она иржала, сердешная! Ну, чисто человек! Да сослепу-то грудью об березу, потом об пень, упала, перевернулась и в тайгу! Таперь, поди, все ноги переломала…

– Господи, господи! Спаси и помилуй! Ополоумели рабы твоя…

– Тут ополоумеешь, когда жизня вся летит вверх тормашкой.

Толпа подавленно гудела. Люди отворачивались друг от друга, как будто всем вдруг отчего-то стало стыдно. Новость про игреневую кобылку взбудоражила их еще больше. Многие остервенело матерились, проклиная и Валявина, и новые порядки, и всю неразбериху. Эта кобылка была общей любимицей деревни, как малое дитя, которого все ласкали и баловали. И вдруг людская любовь почему-то обернулась ненавистью и зверством. Все знали, как Валявин выхаживал эту кобылку, родившуюся в самые морозы, как ростил ее до весны в избе вместе с ребятишками, как поил из соски. И кобылка, привыкнув к человеческой доброте, лезла в каждые открытые сени, прыгала на крыльцо, а иногда забредала даже в куть, прямо к столу, выпрашивая корочку хлеба или горстку сахару. Не раз наведывалась она и к Филе, где малый Демка угощал ее стянутыми со стола кусками хлеба. Однажды она даже сожрала у них целую миску меда.

– О! Чтоб тебе околеть, окаянная! – матерился Филя. – Пшла, пшла, нечистая сила! Это ты, варнак, привадил проклятую кобылу. Вот я тебе сейчас окрешшу, штоб помнил… – И крестил. Кобылу по липким шелковистым губам, Демку – по чем попало.

Но даже и Филе стало жалко эту «окаянную» кобылу, когда он представил себе, как Валявин кривым ножом тычет в доверчивые карие глаза с длинными белесыми ресницами. Украдкой он покосился на нагруженный воз Валявина и втайне поймал себя на мысли:

«Туда ему и дорога».

Переглянулся Филя с тестем и голову опустил. Тесть машет ему собачьими лохмашками и кричит:

– Свершилась, Филимон Прокопьевич, анчихристова воля. Выпотрошили из свово дома, лишили всево добра. Ну да мое спомянется! Рыком из нутра выйдет. Слезы наши землю наскрозъ прожгут.

– Давай, давай, не задерживай!

Длиннополая доха Валявина тащилась по снегу.

– Отрыгнется мое сельсоветчикам! – вопит Валявин. – Слышь, зятюшка! Да воскреснет бог, да расточатся врази его!

Зятюшки след простыл. Не помня себя, Филя влетел в дом и, ошалело крестясь, выпалил, что настал конец света и что им с Меланьей и ребятишками надо бы сготовиться, чтоб «предстать в чистом виде» перед лицом создателя.

– Своими ушами слышал, как сельсоветчики говорили, што надо бы пошшупать Филимона. То есть меня, значит. Грят, будто добро Валявиных у меня припрятано. Кабы худо не было. Не мешкай, собирай рухлядь всю. Живо мне!..

Меланья носилась из угла в угол, из двух горниц в избу, стаскивая богатство батюшки.

III

…Два отцовских туеса с золотом Филя самолично вытащил из подполья и перепрятал в овечий хлев. Но и там не залежались. Ночью разворотил каменку в бане, под каменкой выкопал глубокую ямищу, обложил ее досками, и там, в яме – еще тайничок, куда Филя засунул туеса с золотом.

Золото! Уж что-что, а золото у Фили никто не вырвет. Ни господь бог, ни сам антихрист.