Матрос, которого «вышеозначенный» мытарил никак не меньше двух часов, хрипло вздохнул, глаза его приобрели свинцовый оттенок.
– Ты же, «сирота», лавочку имеешь.
Пушков высморкался в большой пестрый носовой платок, вытер глаза.
– Лавочку? – Он выпрямился, и голова его оказалась как раз под низко висящей электрической лампой. Вокруг лысины образовался сияющий нимб. Апостол да и только! – Лавочку?… Дайте мне бумаги и чернил, товарищ революционный матрос! – решительно потребовал он.
– Это еще для чего?
– Для прошения, товарищ революционный матрос!
– Какого такого прошения?
– Желаю отказаться от всякой частной собственности. Пущай власти леквизируют у меня лавочку, а вместе с ею и шесть сиротских младенческих ртов, коих эта лавочка кормит. Пущай! Не желаю больше слушать ваши обидные намеки. Пущай эти граждане засвидетельствуют: требую бумаги и чернил!
Лицо матроса побелело:
– Издеваешься?
– Требую бумаги и чернил! – взвизгнул Пушков.
Это была та самая капля, которая переполняет чашу. У Волжанина внезапно судорогой дернулся рот, обнажив золотую подкову зубов, а рука легла на крышку коробки маузера:
– Я тебя, гада…
Пушков, втянув голову в плечи, готов был в любой момент нырнуть под стол. К матросу подскочил Сухов:
– Брось! Ты что, с ума сошел?
– Я тебя, гада…
– Успокойтесь и возьмите себя в руки! – резко сказал я.
– Что? – Волжанин со свистом выдохнул воздух и поднял на меня мутные, ничего не понимающие глаза.
– Возьми себя в руки, – повторил я.
– Пристрелю гада, – тихо сказал матрос. – Самочинно к стенке поставлю.
– Ну, ну, – положил ему руку на плечо Сухов. – Не психуй.
«Вышеозначенный», настороженно наблюдавший всю эту сцену, понял, что пронесло, и вытер платком вспотевший затылок. Он был сильно напуган. В его расчеты не входило доводить матроса до бешенства.
– А ведь детишки-то могли осиротеть, – сказал я барыге, когда его уводил конвойный. Он зло ощерился:
– Для вас все одно: что вошь, что человек.
Кажется, Пушков был из тех, кто любит, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.
«А Волжанина придется от дальнейших допросов отстранить, – подумал я. – Лазать по трубам и учинять следствие – не одно и то же».
III
Кербель снимал квартиру в одном из арбатских переулков в бельэтаже мрачного кирпичного дома, выходящего фасадом во двор. На окнах были стальные решетки: видимо, ювелир не очень-то привык доверять полиции.
На обитой желтой кожей двери блестела табличка: «Кербель Федор Карлович».
Сухов энергично дернул за сонетку – до нас донесся звук колокольчика и лай собаки. Потом женский голос с сильным иностранным акцентом долго допытывался, кто мы, откуда и с какой целью желаем видеть Федора Карловича. Затем те же вопросы повторил сам хозяин. Он же открыл нам дверь.
– Прошу очень извинить, господа, что заставил вас ждать. Очень прошу извинить… Ганс, прекрати! Ты совсем невежливый, Ганс. Разве я тебя не учил, как надо встречать гостей? – сказал Кербель большому, стриженному подо льва черному пуделю, который зарычал на Сухова. Ювелир одной рукой взял пуделя за ошейник, а другой почесал у него за ухом. – Проходите, господа, Ганс не кусается, – сказал он. – Ты же не кусаешься, Ганс? Нет? Просто Ганс старый ворчун. Он ворчун, и он не любит запаха… – Кербель замялся. – Проходите, господа.
Сухов посмотрел на свои сапоги, смущенно хмыкнул:
– Не воспринимает дегтя?
– Нет, нет, не дегтя. Он деготь любит. Он только не любит крови и оружия…
Сухов отодвинул скалившую зубы собаку:
– Кровью не я, кровью время пахнет. А оружие… Без него не обойдешься. Так что пусть кобелек привыкает к запаху оружия. Люди к нему уже привыкли.
– Он привыкнет, – заверил Кербель и нагнулся над собакой. – Ну, ну, Ганс, хватит. Перестань. Господа не будут тебя убивать. Это добрые господа. Хочешь цукер? – Он достал из кармана шлафрока кусочек сахара и осторожно положил его на нос собаки. Пудель ловко подбросил сахар и поймал его зубами. – Вот и умница. А теперь идя спать, Ганс.
С пуделем Кербель говорил не тем бесцветным шелестящим голосом, каким он беседовал со мной в патриаршей ризнице, а нежно и заискивающе; так говорят взрослые с детьми, если пытаются загладить перед ними свою вину.
В конце длинного полутемного коридора я заметил женщину. У нее было такое же щуплое, как и у ювелира, туловище и непомерно большая голова. Видимо, она и вела с нами переговоры через дверь.
– Матильда! – окликнул ее Кербель.
Женщина робко, будто даже с опаской подошла к нам.
– Предложи господам раздеться и пригласи их в гостиную. Я сейчас приду.
Женщина сделала «господам» книксен, и тяжелая голова ее качнулась вперед, а затем маятником закачалась на узких плечах.
– Я есть Матильда Карловна, – улыбнулась она, показав нам свои редкие и желтые зубы. – Федор Карлович есть мой любимый брат.
– Очень приятно, – галантно сказал Павел, который никак не мог приспособиться к обстановке и чувствовал себя неуютно.
– Господа будут любезны раздеться?
Она попыталась помочь Сухову снять полушубок, но тот поспешно стащил его сам, а потом долго и тщательно вытирал ноги.
– Прошу, господа, как выражаются русские, к нашему шалашу.
Она провела нас в большую комнату с высоким лепным потолком, где почти не было мебели, а вдоль голых стен тянулись длинные и узкие витрины. Под толстыми зеркальными стеклами на бархатных подушечках лежали неестественно большие бриллианты, рубины, изумруды, сапфиры.
– Стразы? – спросил я, остановившись у одной из витрин.
– Да, это есть стразы, – подтвердила она. – Федор Карлович делал их много лет. Он много трудился. Если бы все эти камни были настоящими, мы были бы самыми богатыми людьми в Европе и Америке. Ротшильды были бы перед нами… – как это сказать? – нищими. Да, совсем нищими. Они были бы бедными перед нами. А теперь мы бедные перед ними, потому что все это есть стразы, стекла. Но пожалуйста, берите стулья и кресла. Немен зи плятц. Прошу вас.
Я сел, но Павел моему примеру не последовал: он прилип к витринам. Сестру Кербеля это умилило.
– О, вам нравятся стразы!
– Ничего, красивые штуковины, – сказал Сухов.
– Да, да, очень красивые штуковины, – закивала Матильда Карловна. – Они совсем как настоящие. Федор Карлович делает хорошие стразы. – Она включила вмонтированные в витрины электрические лампочки – и стразы вспыхнули тысячами огней. – Вы тоже посмотрите на эти штуковины? – обратилась она ко мне. Я сильно устал за день, и мне не хотелось расставаться с мягким удобным креслом, но я все же встал и подошел к ним.
– Вот здесь самые красивые и самые большие бриллианты мира, – говорила она, постукивая по стеклу деревянной указкой, напоминающей дамский бильярдный кий. – «Великий Могол», «Звезда Африки», «Империал», «Низам», «Стюарт», «Раджа Матанский», «Кохинур», «Граф Орлов», «Великий герцог Тосканы», «Санси»… И у каждой штуковины есть своя биография.
– Вроде как у человека? – вставил Сухов.
– Да, да, как у человека. Как теперь говорят? Социальное происхождение.
Павел засмеялся:
– Бриллиант-буржуй, бриллиант-пролетарий и бриллиант-монархист?
– Да, да, – заулыбалась Матильда Карловна. – И все это социальное происхождение Федор Карлович записал о каждом бриллианте. Он хотел издать такую книгу. Но произошли война и революция…
– А вот этот, к примеру, кто? – спросил Сухов, указывая пальцем на бриллиант под стеклом.
– У этой штуковины два имени. Его зовут «Регентом» и «Питтом».
– А кто он, пролетарий или буржуй? – пошутил Сухов.
– «Питт» – аристократ, – серьезно и даже благоговейно ответила Матильда Карловна.
– Голубых кровей?
– Да, у него голубая кровь. Он аристократ. Но нашел его невольник. Он очень не хотел отдавать такую большую штуковину своему хозяину…
– Но пришлось?
– Нет. Невольник спрятал эту штуковину.
– Во рту, что ли?
– Нет, рот на рудниках осматривали. В рот нельзя было прятать. Он спрятал в ноге.
– В ноге?
– Да, да. Он разрезал ногу и спрятал бриллиант в ране. Это был хитрый невольник, и он договорился с матросом, чтобы тот его увез. Он обещал за это матросу половину – как это? – выручки от продажи бриллианта. И матрос согласился. Но матрос был еще хитрей, чем невольник. Он понимал, что целое больше половины. Матрос убил невольника, забрал бриллиант и столкнул труп в море.