– Вот и подождите нас там. Мы скоро будем.
Он исчез так же неслышно, как и появился.
– Странный господин, – сказал Дубовицкий, а все время молчавший вопреки своим привычкам Артюхин вставил:
– Странный не странный, а умом малость грабленный. У меня на памятях точно вот такой блаженный на заимке бедствовал. Федором дразнили. Только этот на ногу помоложе будет – юркий.
Мы прошли все залы, и везде нас сопровождал мерзкий скрежет битого стекла.
Долго осматривали угловое окно с выпиленной решеткой и вырванным вместе с ершами металлическим ставнем. Отсюда хорошо были видны шляпа Царь-колокола и расположенный наискось синодальный дом с церковью Двенадцати апостолов.
Артюхин поднял с пола выпиленную решетку с обрывками привязанной к ней веревки. Веревка была из пеньки, просмоленная, двухшнурковая. Крепкая веревка. Видимо, тот, кто распиливал прутья, чтобы не сорваться, привязал себя. Ставень он вырвал с помощью деревянного бруска, который теперь валялся на полу. Упакованные же в брезент ценности они спускали вниз на веревке. С той стороны, где находился часовой, окно это не просматривалось.
– Распилы снизу вверх, – изрек Дубовицкий, тщательно исследовавший решетку. Для подобного заключения совсем не обязательно было кончать Московский университет по юридическому факультету. Даже я, недоучившийся студент Демидовского юридического лицея, и то обратил на это внимание.
– Кто у вас помимо Волжанина занимается расследованием ограбления?
Он назвал инспектора Борина и агента первого разряда Павла Сухова. Этих двух я знал. Борин, инспектор по Рогожско-Симоновскому району, был опытным работником, начавшим службу в сыскной полиции еще в конце прошлого века. Кажется, он тяготел к монархистам, но это ему не мешало честно работать и при Временном правительстве, и при Советской власти. Поэтому, когда я в ноябре семнадцатого занимался чисткой милицейского аппарата, я оставил его на прежней должности. Что же касается Павла Сухова, то это был парень из наших: большевик, недавний рабочий. Во время боев в Москве он командовал отрядом, который вместе с красногвардейцами завода Тильманса сражался на Кудринской площади.
По– юношески суровый и по-юношески же застенчивый, Сухов нравился мне своим максимализмом и поразительной тягой к знаниям. Он интересовался всем: законоведением, коневодством, философией, столярным делом, богословием и производством ситца. К книге он относился с таким же благоговением, с каким верующий относится к иконе. За плечами его было пять или шесть классов гимназии, и среди послеоктябрьского пополнения милиции он считался одним из наиболее грамотных.
– Неплохой выбор.
Дубовицкий был польщен. Он положил решетку с «распилами, идущими снизу вверх», отряхнул руки, тщательно вытер их носовым платком. Платок источал густой запах духов, и Артюхин чихнул.
– Будьте здоровы, – вежливо пожелал Дубовицкий, снисходя к низкому уровню культуры революционных масс.
– Благодарствуйте, – так же вежливо отозвался Артюхин и деликатно высморкался с помощью двух пальцев, изящно отставив мизинец. Пробыв после фронта три месяца в охране царской семьи в Тобольске и «насквозь изучивши придворный этикет», он очень ценил «тонкости и прочую деликатность».
– Кровавый царь Николай Александрович и его супруга Александра Федоровна тоже имели склонность к галантерейности, – любезно заметил он и вытер нос обшлагом шинели.
– Хотите зайти в ювелирную мастерскую, Леонид Борисович? – спросил Дубовицкий.
– Обязательно. Надо же побеседовать с вашими сотрудниками. Может быть, им помимо направления распилов еще что-либо удалось установить…
Представитель либеральной интеллигенции поморщился, но промолчал. Рябой монах проводил нас в мастерскую.
Волжанин, нарезавший за столом сало, лениво встал.
– Похарчиться не желаете? – сверкнул он зубами. Чувствовалось, что золотые зубы – его гордость и он не упускал случая похвастаться ими.
– Харчиться мы не желаем, так как находимся при деле, – солидно сказал Артюхин. – А зубы свои из драгоценного металла ты, матросик-курносик, для баб прибереги. Нам они ни к чему. Золотые зубы есть наследие прежнего режима, и раскрепощенный народ их в корне отвергает.
Подобного выпада Волжанин не ожидал.
– Серый ты, пехота, в брашпиль твою мать, – сказал он. – Эти зубы, ежели хочешь знать, мне в награду за революционные подвиги вставлены, замест выбитых в кровавой схватке с врагами. Из реквизированного у контры золота. И не для форсу вставлены, а для питания.
Сухов, корпевший над протоколом, засмеялся и подтвердил:
– Не врет. Мне балтийцы говорили.
Мастерская оказалась единственным помещением, где не ощущалось мерзости запустения. Несмотря на беспорядок, здесь было, пожалуй, даже уютно. Люстра, шторы на окнах, мягкие стулья. У стены – лампа, перед ней – лихт-кугель, полый стеклянный шар с раствором купороса и азотной кислоты. Тут же стол-верстак с низким деревянным бортиком и полукруглым вырезом спереди. На нем различные ювелирные инструменты и приспособления: волочильная доска для прокатки золотой проволоки, металлические линейки, совки, ступки, штангенциркули, стальные палочки для чеканки. На другом столе, за которым расположился Волжанин, стояли станочек, напоминающий токарный, но с круглыми щетками, гидростатические весы, ареометр. Противоположная стена была заставлена низкими дубовыми шкафами.
Я обратил внимание на узкий ящик, почти доверху заполненный землей.
– А это для чего?
– Для самоцветов, – прошелестел кто-то у самого моего уха. Я обернулся – за моей спиной стоял Кербель. Он опять появился неизвестно откуда: то ли вместе с паром из носика кипящего чайника, над которым колдовал матрос, то ли из фарфоровой ступки, которую разглядывал Артюхин. Массивная голова ювелира тихо покачивалась на тонкой шее, не приспособленной для такого груза. Казалось, ему стоит немалых усилий удержать ее в вертикальном положении.
– Вы в цирке не работали?
– Нет, – сказал он, – я в цирке не работал. Мой отец работал на гранильной фабрике в Амстердаме, а потом на ювелирной фабрике в России. И я работал всегда ювелиром. В цирке я не работал.
– Так для чего же этот ящик?
Кербель взял комок земли, размял его пальцами.
– Вы умрете, и я умру. Все люди умирают. А бриллианты бессмертны, – сказал он, обращаясь не ко мне, а к какому-то невидимому собеседнику. – Мне посчастливилось видеть «Санси». Когда-то он украшал шлем Карла Смелого. Когда Карл погиб, какой-то солдат выковырял «Санси» из его шлема и продал за один гульден пастору. Пастор не узнал «Санси» и уступил за полтора гульдена бродячему торговцу… Потом «Санси» был в сокровищнице португальского короля Антона. Им владели Генрих IV, Мария Медичи… Перед тем как достаться русскому императору, он хранился в шкатулке герцогини Беррийской, в железном ящике негоцианта Жана Фриделейна, у фабриканта Демидова… У «Санси» была сотня хозяев. Их кости давно сгнили, а «Санси», которому теперь без малого четыреста пятьдесят лет, жив и так же прекрасен, как в день своего рождения… – Бескровные губы Кебреля растянулись в улыбке. Кажется, он был бесконечно доволен, что камни переживают людей.
– Мы говорили об этом ящике, – напомнил я.
– Да, мы говорили об этом ящике, – согласился он. – И я вам сказал, что камни бессмертны. Это правда. Но некоторые из камней стареют и подвержены болезням. Нет, не бриллианты, другие. Теряют свой благородный цвет рубин-балэ, хризопраз, опал, миасские сапфиры… Чтобы вернуть молодость бирюзе, ее кладут в горячую мыльную воду или дают проглотить гусю. Желтые бразильские топазы запекают в хлеб. Но большинство камней лечат сырой землей. – Теперь я начал что-то понимать. – Земля, – продолжал Кербель, – возвращает самоцветам молодость. Вот, посмотрите. – Он поднес к моим глазам продолговатый темно-розовый камень величиной с крупную фасоль. – Полюбуйтесь на густоту окраски, блеск, игру. Это рубин-балэ, камень, который высоко ценят французские ювелиры и который занимает почетное место в тиаре римского папы. В патриаршей ризнице три таких камня. Этот украшал посох патриарха Адриана. Еще три месяца назад самоцвет страдал старческой немощью. Я его закопал в землю, вот сюда, в это отделение, и сдобрил землю порошком, который завещал мне отец. И вот он снова молод…