Судьба ее походила на вымысел; все в ней как будто согласовалось с таинственными предначертаниями, и это смещение в ней всех вещей делало из нее нечто исключительное и странное. Самые рискованные приключения заканчивались в ней славой. Жизнь, бурная и осмотрительная, изобиловавшая событиями, сопровождалась постоянным счастьем. Его рука держала шпагу, поднимала скипетр, двигала тысячами человеческих марионеток. Капля масла из лампы Аладдина смешалась на оцепенелом теле двуликой Психеи с растаявшим воском факела Эрота и разбудила Удачу одновременно со Сладострастием. События эпохи, с их предприятиями, перипетиями и развязками, снабдили этого человека дипломатическим опытом и занятием для его могущества. От юности до старости, все, любовь, власть, почет, служили ему рабски. Он познал человеческое счастье от излишеств его до мелочей, благосклонность судьбы от снисходительности до низкопоклонства. Жизнь раскрыла пред ним все случайности, чтобы предоставить ему все возможности, от высоких подвигов до темных происков; и вот теперь он умер. Умер!.. О чем сожалел он, умирая? В продолжение двадцати лет уединенья в этом замке, какому самоуглублению предавался он в своем молчании, предварившем молчание вечное? Говорили, что он жил там, в гордом отдалении, торжественно и надменно, окруженный ореолом власти, которую он покинул добровольно, сохранив за собою лишь некоторые почетные прерогативы. Этикет, это - мумия величия, и слава в нем замирает, превращаясь в куклу. Он находил утеху в тонкой миниатюре, отражавшей истинное величие его жизни. Увы! Блуждая по пышным галереям, вдоль этих великолепных вод, прямой и высокомерный, погруженный, несомненно, в самого себя, - к чему прислушивался он из своего прошлого в отголосках зал, в звучании фонтанов, под памятными дубами, в голосах, которые, вместе со строем жизни, кажутся голосами самой Судьбы?
Появление леса говорило о близости замка. Дорога перерезала восхитительную рощу и огибала на подъеме обширный пруд. Там квакали лягушки. Водный треугольник, неподвижный, местами устланный ненюфарами, врезался вершиной в тростники. На круглых площадках, от зеленых мраморных обелисков разбегались дороги. Одна из них, по которой мы и направились, расширилась под конец в широкую аллею, которую окаймляли по бокам две другие; посреди этих четырех рядов деревьев карета покатилась быстрее; я выглянул в окошко.
В сумерках можно было различить замок. Со своими окнами, фронтонами и вышками, он был массивным и пышным, монументальным и воздушным. Песок заглушал звук колес, кованая решетка раскрылась между двумя опоясанными медью столбами. Миновали огороды; небольшие квадратные бассейны светились, как железо заступа; низкие строения с глиняными вазами на карнизах окаймляли круглую площадку; за порталом открывался парадный двор, украшенный деревьями в кадках. Мы остановились у крыльца - лакеи поднесли к дверцам восковые свечи, и один из них прошел впереди меня в сени. Там все уже было затянуто черным; большой хрустальный фонарь покачивал под потолком свое задернутое крепом пламя, и дворецкий, с высоким жезлом в руках, склонил передо мной, позвякивая серебряной цепью, свой лысый череп. Меня поместили в правом крыле замка; канделябр горел на моем столе; там же лежал лист с записями уже прибывших. Я пробежал его, в ожидании лакея, посланного мною к молодому герцогу с поручением осведомиться, когда он может меня принять. Гости были уже многочисленны. Присутствовала вся родня, затем друзья покойного, сановники, явившиеся отдать последний долг сотоварищу, в большинстве из чувства приличия или по обязанности, некоторые же из тщеславного стремления присутствовать при всякой церемонии. Мой старый приятель, Удольф де Гобург, принадлежал, конечно, к числу последних.
Раздался стук в дверь. Ганс прислал мне сказать, чтобы я в десять часов пришел к нему в комнату покойного, над которым он собирался бодрствовать всю ночь. Часы пробили восемь, и я решил пообедать один, в своей комнате, остерегаясь обеда за общим столом, в особенности же - встречи с Гобургом в опасности сделаться его жертвою. Его речи, касавшиеся только этикета, чинов и титулов, были утомительны даже для невнимательного слушателя. Чувство своей важности обратилось у него в манию, и сказывалось в мельчайших подробностях его поведения. Он столь настойчиво требовал к себе соблюдения должного, что почти заставлял сомневаться в своих правах на него. В общем, вполне порядочный человек, хотя и полный пустых пристрастий; глубокое понимание его сана побуждало его в точности охранять привилегии его. Он любил церемонии: брачные ли, погребальные ли, - он не пропускал ни одной, и упоительно наслаждался, критикуя при этом промахи, насмешливо, если они оскорбили других, и щепетильно, если они задевали его самого. Похороны герцога и все с ним связанное занимали его, вероятно, уже много лет, и я полагал, что он не упустит случая показаться на них во всем своем великолепии.
Отодвинув ломоть хлеба, я опускал в сахар четвертушку лимона, когда пришли меня уведомить. По бесконечным коридорам я добрался до сеней. Лестница вела наверх; перила кованого железа окаймляли каменные ступени. Лакей шел впереди меня по залам; некоторые из них не были освещены, и я натыкался там на мебель; лавируя среди нее, я нащупывал вышивку ковров или атлас обивки; иногда, приподнимая драпировку, я касался рукой или лицом шелка бахромы. В других залах пылали люстры: золоченые бра протягивали на своих сияющих ладонях свечи; золотые консоли сгибались, поддерживая дощечки редких видов мрамора, где на ониксовых цоколях покоились бронзовые бюсты, прислонившиеся к высоким зеркалам в рамах из перламутра или раковинок, где отражались лысины императоров или затылки богинь, прически королев или гривы фавнов. Посреди одной из зал, круглой и расписанной гирляндами, единственная свеча горела на столике из нефрита. Мозаика просторной галереи звучала под моими ногами. Среди гирлянд из цветов, плодов и раковин виднелись фигуры и эмблемы; на зодиакальном круге выпрямлялся Стрелец и пресмыкался Скорпион. Наконец, раскрылась дверь и я вошел.