Рота Воронцова тремя неполными взводами стояла прямо напротив административного здания с высоким крыльцом. Тесовый фронтон над крыльцом был выкрашен свежей голубой краской. Все остальное вокруг: и строения, и дорога, и отвалы карьеров, – имело черно-серый грифельный цвет с коричневатым оттенком. И только лес вокруг бушевал молодой листвой, и откуда-то с откоса, заросшего тусклой осокой, время от времени потягивало густым ароматом черемухи. Сквозь свежую краску на фронтоне проступала черная вязь готических букв.
Воронцов подравнял первую шеренгу, окинул взглядом такие же куцые, будто обгрызенные, коробки взводов Седьмой роты, подал команду «Смирно!» и пошел докладывать. Потому что на крыльце появилась группа офицеров и среди них подполковник с пышными усами. Смершевец, сопровождавший их, шел рядом с подполковником и что-то быстро говорил ему на ухо. Тот кивал.
– Товарищ подполковник!.. – начал доклад Воронцов, вскинув ладонь к пилотке, и тут голос его дрогнул и осекся.
– Давай, старший лейтенант, продолжай, докладывай, – улыбнулся подполковник в усы.
Это был тот самый майор Кондратенков Иван Корнеевич, с которым Воронцов прошлой осенью лежал в госпитале в Серпухове и который после излечения звал его к себе в полк. Так вот каким полком командует теперь уже подполковник Кондратенков. Что ж, возможно, что и так. Потому что на его полевой гимнастерке были общевойсковые погоны с малиновым кантом. Да и некоторые из офицеров, стоявших рядом, имели такие же знаки различия. Хотя на погонах двоих капитанов Воронцов разглядел черные канты и скрещенные «топорики» инженерно-технических войск, а лейтенант позади Ивана Корнеевича стоял в лихо заломленной на затылок и немного набок кавалерийской кубанке, из-под которой выливался на загорелый лоб смоляной залихватский чуб. Что это была за часть, чем она занималась, по форме личного состава и знакам различия понять было невозможно.
Глава вторая
После выхода из-под Омельяновичей полк отвели во второй эшелон.
Восьмая гвардейская рота потеряла половину своего состава, в том числе командира первого взвода лейтенанта Петрова, четверых сержантов. Из отделения бронебойщиков остался только Мансур Зиянбаев. Роту дважды пополняли. Вернулся кое-кто из госпиталя. Но до положенного штата Восьмой по-прежнему не хватало почти взвода солдат и нескольких сержантов. Так что скрепя сердце Воронцов оставил в роте и Веретеницыну, и старика Добрушина, хотя давно собирался отправить их подальше от передовой, в тыл.
Веретеницына после выхода из-под Яровщины на какое-то время присмирела. Может, подействовало то, что она увидела там. Может, ее успокоила привязанность к лейтенанту, командиру взвода «сорокапятчиков». Это его в последний момент перед приходом немцев она вывезла из лесной сторожки и потом на березовых волокушах несколько километров тащила по оврагам и лесным тропам по колено в снегу. Лейтенант вернулся из госпиталя и время от времени наведывался в Восьмую роту. Во время первого визита зашел к Воронцову, представился, поблагодарил его за то, что не оставили в лесу под Яровщиной, и сказал, что хотел бы повидать его подчиненную старшину медицинской службы Глафиру Веретеницыну.
Глафира – это значит Глаша. Никто, кроме старика Добрушина, не звал санинструктора по имени. Веретеницына и Веретеницына. Тем более что фамилия весьма соответствовала и ее должности в роте, и характеру. А лейтенант вот имя запомнил. С того дня и зачастил. Хотя Гиршман несколько раз заводил свою волынку, как всегда издалека, мол, посторонние в расположении роты, да непорядок во взводах в смысле вшивости, да антисанитария. Намекал, что Веретеницына спустя рукава относится к своим служебным обязанностям.
Но в апреле полк отвели еще глубже в тыл. Артдивизион пополнили матчастью и людьми и снова выдвинули к передовой. Хотя в бой не бросали. Это Воронцов знал по рассказам Веретеницыной, которая регулярно получала от своего лейтенанта весточки. Однако в глубоком тылу, на отдыхе, когда заботы санинструктора свелись в основном к профилактике педикулеза, лечению опрелости солдатских ног и прочих грибковых и простудных заболеваний, к Веретеницыной снова начал возвращаться прежний задор. Видимо, действовала весна. Еще бы. Все в природе жило восторженной тоской и счастьем предвкушения. Дожди отмыли пригорки и опушки от паутины прошлогоднего тления. Осыпалась на свеженатоптанные стежки пыльца исполненного цветения и клейкие чешуйки лопнувших почек. Птицы на зорях пели так, как будто не было никакой войны и жизнь с ее извечной жаждой обновления и продолжения себя в подобном победила и теперь старательно стирала следы минувшей бойни. Даже сдержанный Василий Фомич, видать, затосковав по дому и своей семье, вздохнул, пристально посмотрел куда-то мимо Воронцова и сказал: