Но было еще неизвестно, одним ли ударом покончит с ним палач или продлит мучения бедного любителя тюльпанов, как это было с г-ном де Шале, с г-ном де Ту и с другими неумело казненными людьми.
Тем не менее ван Барле решительно поднялся по ступенькам эшафота.
Он взошел на эшафот гордый тем, что был другом знаменитого Яна де Витта и крестником благородного Корнелия, растерзанных толпой негодяев, которые снова собрались, чтобы теперь поглазеть на него.
Он встал на колени, произнес молитву и с радостью заметил: если на плаху положить голову, оставаясь с открытыми глазами, то до последнего мгновения ему видно будет окно с решеткой в Бейтенгофской тюрьме.
Наконец настало время сделать это ужасное движение. Корнелиус опустил свой подбородок на холодный сырой чурбан, но глаза его на миг невольно закрылись, чтобы он мог мужественнее принять тот страшный удар, что должен обрушиться на его голову и лишить жизни.
На полу эшафота сверкнул отблеск: он был от меча, поднятого палачом.
Ван Барле попрощался со своим черным тюльпаном, уверенный, что проснется, приветствуя Господа, в другом мире, озаренном другим светом и другими красками.
Трижды он ощутил на трепещущей шее холодный ветерок от меча.
Но какая неожиданность!..
Он не почувствовал ни удара, ни боли.
Он не увидел перемены красок.
Потом до сознания ван Барле вдруг дошло, что чьи-то руки, он не знал, чьи они, довольно бережно приподняли его, и он встал, слегка пошатываясь.
Он раскрыл глаза.
Около него кто-то что-то читал на большом пергаменте, скрепленном красной печатью.
То же самое желтовато-бледное солнце, каким ему и подобает быть в Голландии, светило в небе, и то же самое окно с решеткой смотрело на него с вышины Бейтенгофа, и та же самая толпа негодяев, но уже не вопящая, а изумленная, смотрела на него с площади.
Оглядевшись, прислушавшись, ван Барле понял, что его высочество Вильгельм, принц Оранский, побоявшись по всей вероятности, как бы те примерно семнадцать фунтов крови, что текли в жилах ван Барле, не переполнили чаши небесного правосудия, сжалился над его мужеством и возможной невиновностью.
Вследствие этого его высочество даровал ему жизнь. Вот почему меч, поднявшийся с устрашающим блеском, три раза взлетел над его головой, подобно зловещей птице, летавшей над головой Турна, но не опустился на его шею и оставил нетронутым его позвоночник.
Вот почему не было ни боли, ни удара. Вот почему солнце все еще продолжало улыбаться ему в не особенно яркой, правда, но все же очень приятной лазури небесного свода.
Корнелиус, рассчитывавший увидеть Бога и тюльпаны всей вселенной, был несколько разочарован, но вскоре утешился тем, что благополучно управляет мудрой пружиной, той частью тела, которую греки именовали траго£, а мы, французы, скромно именуем шеей.
И, кроме того, Корнелиус надеялся, что помилование будет полным, что его выпустят на свободу и он вернется к своим грядкам в Дордрехте.
Но Корнелиус ошибался.
Как сказала приблизительно в то же время г-жа де Севинье, в письме бывает постскриптум, и там-то и заключается самое существенное.
В постскриптуме Вильгельм, штатгальтер Голландии, приговаривал Корнелиуса ван Барле к вечному заключению.
Он был недостаточно виновным, чтобы быть казненным, но слишком виновным, чтобы остаться на свободе.
Корнелиус выслушал этот постскриптум, но первая досада его, вызванная разочарованием, скоро рассеялась.
"Ну, что же, — подумал он, — еще не все потеряно. В вечном заключении есть свои хорошие стороны. В вечном заключении есть Роза. Есть также и мои три луковички черного тюльпана".
Но Корнелиус забыл о том, что Семь провинций могут иметь семь тюрем, по одной в каждой, и что пища заключенного обходится дешевле в другом месте, чем в Гааге, столице страны.
Его высочество Вильгельм — по-видимому, у него не было средств содержать ван Барле в Гааге — отправил его отбывать вечное заключение в крепость Левештейн, расположенную, правда, около Дордрехта, но, увы, все-таки очень далеко от него.
Левештейн, по словам географов, расположен в конце острова, который образуют Ваал и Маас против Горкума.
Ван Барле был достаточно хорошо знаком с историей своей страны, чтобы не знать, что знаменитый Гроций был после смерти Барневельта заключен в этот же замок и что Штаты, в своем великодушии к знаменитому публицисту, правоведу, историку, поэту и богослову, ассигновали ему на содержание двадцать четыре голландских су в сутки.
"Мне же, человеку куда менее важному, чем Гроций, — подумал ван Барле, — с трудом ассигнуют двенадцать су, и я буду жить очень скудно, но, в конце концов, все же буду жить".