Путин верно угадал, что ложь не разделяет, а сплачивает политический класс России. Чем огромнее и очевиднее ложь, тем охотнее подданные демонстрируют лояльность, принимая эту ложь, и, уверовав в эту ложь, причащаются сакральной тайне кремлевской власти.
Ханна Арендт в блистательном исследовании «Истоки тоталитаризма» объясняет власть лжи, особенно лжи очевидной, внутри тоталитарного режима:
Можно заставить поверить людей в наиболее фантастические убеждения в один день и убедиться, что если на следующий день они получат неопровержимые доказательства их обмана, то найдут убежище в цинизме; вместо того чтобы бросить вождя, который обманул их, они будут убеждать, что все это время знали, что это утверждение – враки, и будут восхищаться вождем за его тактическую мудрость. (Пер. Л. Седова.)
В такой среде, где ложь встречают с энтузиазмом именно потому, что это ложь, легко понять, каким образом давно дискредитированная евразийская теория смогла превратиться в главную идеологему и даже в стратегическую доктрину, весьма авторитетную в глазах политической элиты. Лояльность человеку и режиму подменяется лояльностью идее и набору текстов, в которые, вполне возможно, никто не верит, даже авторы.
Оксфордский профессор Эдмунд Гриффите включил в замечательную книгу «Наука о системах убеждений» главу, посвященную «убеждениям, не предназначенным для того, чтобы в них безусловно верили». К их числу относятся «альтернативные истории», подобные мифу об Атлантиде или о пришельцах или «подлинные объяснения» теракта 9/11· Смысл этих движений, по мнению Гриффитса, не в утверждении новых знаний, но в том, чтобы пробить дыру в установившемся консенсусе. Он пишет:
Таким образом, следует принять предпосылку А, но не всецело в нее уверовать: эта предпосылка – мина, подведенная под существующий консенсус, а не краеугольный камень грядущего единомыслия, которое тоже со временем может показаться монолитным и подавляющим[20].
Аналогичным образом успех евразийской теории обеспечивается не убедительными интеллектуальными доводами, а умением протыкать дыры в ортодоксальной эпистемологии, попросту сея сомнения. За редким исключением труды, которые я цитирую в этой книге, нельзя назвать серьезными научными исследованиями. Среди них есть откровенный вымысел, есть и такие, от которых собственные авторы отреклись вскоре после публикации. На всех имеется узнаваемый признак той специфической интеллектуальной культуры, где главная цель – шок и самореклама.
Если исключить из канона евразийского движения лингвистические работы его зачинателей, все остальное не выдерживает научной критики. От первого сочинения, доказывавшего монгольскую преемственность Российской империи, его автор Николай Трубецкой отрекся еще до публикации. Книги Льва Гумилева пользуются популярностью и действительно чрезвычайно увлекательны, но едва ли выдержат разбор специалистов. Также и эзотерическая геополитика Дугина представляет собой занятное интеллектуальное предприятие, но скорее благодаря литературному таланту автора (вспоминается вымышленная Евразия из «1984» Оруэлла), нежели как объективная и узнаваемая реальность.
Привлекательность евразийской теории обусловлена не ее точностью, или способностью объяснить мир, или последовательностью (этими качествами она вовсе не обладает), но умением изгонять демонов, исцелять душевные раны, преодолевать разрывы жестокой и растерзанной истории России. Ханна Арендт подробно описывает, каким образом тоталитарные учения и теории заговора оказываются «лучше» эмпирической реальности, поскольку сулят порядок, предсказуемость и осмысление несчастий.
Евразийская теория послужила утешением трем поколениям, претерпевшим войны и репрессии, тем, кому необходимо было ухватиться в своих страданиях за какой-то смысл, когда жестокая прихоть истории буквально выдирала почву у них из-под ног. Первое поколение этих авторов стремилось объяснить внезапную, как dem ex machina, большевистскую революцию, лишившую их собственности и прав, превратившую их в изгнанников; второе поколение билось с чудовищной реальностью сталинского ГУЛАГа; третьему пришлось как-то осмыслять сюрреалистический распад Советского Союза и последовавшее за ним десятилетие сокрушающей нищеты, когда провалились экономические и политические реформы. На всем протяжении самого трагического века российской истории эти писатели – в изгнании, в лагере, на диссидентских кухнях – вынашивали мечту о новой утопии, которую в итоге «озвучило» новое поколение кремлевских автократов.