— У этого ножа тоже есть своя история, Чоно. Он принадлежал татарскому хану Темучину, которого пленил мой отец и чье имя я ношу. От хана этот нож и достался. Ты мой первый друг, Кара—Чоно, и я дарю его тебе. Но сперва спрошу тебя, хочешь ли всегда быть моим верным другом? И чтобы я всегда был другом тебе?
— Но ведь ты уже на глазах бешеного Таргутая назвал меня своим другом, Темучин!
Ветер отбросил полог юрты. И мы увидели реку и лес, на который навалилась буря. С треском переломившись, в реку упал кедр. Молнии перечеркивали небо и стрелами падали в лес, гром катился по Бурхан—Калдуну, сотрясал землю и с ревом приближался к нашей орде.
— Хорошо, — сказал Темучин, — тогда поклянемся всегда быть вместе и хранить верность друг другу. Если ты нарушишь клятву, я убью тебя кинжалом моего отца, который ты мне подарил, а если клятву нарушу я, убей меня кинжалом татарского хана Темучина, который тебе подарил я. Справедливо это по нашим обычаям, Чоно?
— Справедливо, Темучин!
И мы обменялись кинжалами.
Когда я возвращался к отцовской юрте, пошел дождь. Сначала отдельные крупные капли, а потом дождь припустил и сделался таким сильным, что Керулен взбух и запенился. Там, где река на небольшом расстоянии текла вдоль открытого поля и делала потом изгиб, коричневая вода выхлестнулась на берег. Пенные гребни волн напоминали всклокоченные седые волосы.
У Кара—Чоно теперь есть друг, думал я, и этот друг — сын Есугея. Дождь мне был нипочем. Особенно теперь, когда мы с ним поклялись в дружбе. И я снова почувствовал себя счастливым, как в то утро, когда шел ловить рыбу. А гром? Его раскаты были для меня все равно что удары палок по барабану.
Отец сидел в юрте на войлочной подстилке и чинил сапоги. Я рассказал ему о событии, столь радостном для меня. Глаза мои сверкали от счастья. Отец слушал, не поднимая на меня взгляда.
Он молчал, мой отец, он молчал, продолжая чинить сапоги.
Глава 3
ВДВОЕМ НА ОДНОЙ ЛОШАДИ
И снова я пошел удить рыбу на Керулен, как часто делал по утрам до того, как попал в плен к тайчиутам. Иногда рядом со мной был Темучин. Мы ловили рыбу, сидя рядом. А иногда вместе охотились на степных сурков, байбаков, и тогда возвращались домой лишь после захода солнца. Моего каурого с вылезшим хвостом и выгнутой спиной мы так нагружали тушками байбаков, что он под их тяжестью едва переставлял ноги, когда мы возвращались в орду. Добычу мы делили пополам.
Сидя у реки один, я думал о том, почему промолчал отец, когда я рассказал ему о нашей с Темучином дружбе. В молчании стариков много мудрости. Да, он ничего не сказал, но это не означало ни одобрения, ни порицания. Он все продумал наперед, потому что удравшего верблюда вернуть можно, а вырвавшееся слово нет. Почему я размышлял о его молчании так долго, сам не знаю.
Однажды тайчиуты украли у нас восемь лошадей, и среди них серебристо–серого жеребца и ту самую огневую белую кобылицу, дикую и благородную, которая сбросила с себя торговца. Это случилось на наших глазах в тот час, когда солнце стояло в зените. Мы не успели даже схватиться за луки и выпустить им вслед наши оперенные стрелы, как их след уже простыл в степи.
— В погоню за ними! — воскликнул один из братьев Темучина.
— Как? — спросил его Темучин. — На чем?
И мы все замолчали, глядя на желтую равнину, в эту даль, в эту бесконечность — что делать, лошадей у нас не осталось. Кроме одной, пасшейся в лесу, у нас похитили всех. Мы ждали, когда она вернется, наша последняя в орде лошадь, и продолжали стоять на ярком солнце, которое, казалось, убегало за горизонт вместе с конокрадами, оставляя нас в сумерках и темноте.
— Сегодня они похитили наших лошадей, — сказал Темучин. — Завтра они точно так же угонят наших овец.
— А потом наших жен и детей! — сказал я.
— А когда угонят наших жен и детей, — добавил брат Темучина, — они сожгут наши юрты, а мы, мужчины, будем, как звери, прятаться по лесам…
— Но рабами не станем! — перебил его Темучин. — Лучше я буду жить и сдохну, как зверь, чем соглашусь быть рабом. Зверь свободен и стоит выше раба.
Вот так мы и говорили, и горечь разъедала наши глаза и сердца; женщины сидели перед юртами и горевали вместе с нами, дети плакали, а овцы блеяли, словно посылая прощальные приветы лошадям.
Взошла луна.
Мы сидели у костров, прислушиваясь к тишине.
Вернулся охотник с нашей единственной лошадью. На его лице было написано счастье: он хорошо поохотился и вернулся с богатой добычей. А когда мы рассказали ему, что у нас стряслось, он стал лицом похож на всех нас. Да и задумался о том же…
Мы поехали в степь вдвоем. Я да Темучин, вдвоем на усталой лошади. Сидевший впереди Темучин сказал:
— Послушай, Кара—Чоно! Когда я сегодня утром сидел с тобой у реки и удил рыбу, я подумал: хорошо бы иметь в нашей орде в сто раз больше лошадей и мужчин, в сотни раз больше, чем нас есть сегодня, и тогда вскоре нас стало бы в тысячи раз больше в орде — и мужчин и лошадей. Ты меня понял, друг?
— Нет, Темучин, не совсем.
— А не поймешь, если я скажу, что тысячи мужчин равны десяткам тысяч стрел?
— Тогда тайчиуты перестанут воровать лошадей и унижать нас.
— Я об этом и говорю, Кара—Чоно. Тогда Таргутай станет для нас все равно что ошметок сухого овечьего дерьма. А кто будет защищать кусок овечьего дерьма? Кто будет рисковать ради него своей жизнью? Но, друг дорогой, эти мысли пришли ко мне утром, а сейчас вечер, и мы сидим вдвоем на одной лошади, единственной, которая у нас осталась, и встреть мы кого–нибудь, он упал бы с коня от хохота, он бы поднял нас на смех, он издевался бы: «Сын Есугея едет на лошади вдвоем!» Видишь, Кара—Чоно, утро обещает, а вечер насмехается.
Мы переезжали неширокую речушку. Я ответил:
— Это правда, Темучин, твои слова справедливы. Но давай вывернем их — над чем вечер насмехается, утро выполняет. Разве в этом нет смысла?
— Чоно! — радостно воскликнул Темучин, хлопнув лошадь по крупу. — Смысл твоих слов нравится мне куда больше, чем смысл моих. Скажи, ты всегда выворачиваешь слова до тех пор, пока они тебе не понравятся?
— Я не выворачиваю их, чтобы они мне понравились, Темучин, я продумываю их со всех сторон, как меня учил отец.
Ночь была прохладная, трава под копытами лошади влажной. Иногда она доставала до стремени и хлестала по нашим сапогам. Светила луна, и следы серебристо–серого жеребца и других лошадей различались отчетливо.
Мы скакали три дня и три ночи, время от времени идя рядом с лошадью пешком, чтобы дать ей передохнуть. На четвертое утро увидели невдалеке табун и несколько юрт. Молодой парень доил одну из лошадей. Мы спросили его о тайчиутах.
Он ответил:
— Сегодня перед восходом солнца они прогнали мимо нас восемь лошадей, и среди них серебристо–серого жеребца. Если хотите, я покажу вам куда.
Он не стал даже возвращаться в степь, а отбросил в сторону второе кожаное ведро для молока и, дружелюбно улыбаясь, подвел к нам двух свежих лошадей, которых мы и оседлали, а сам вспрыгнул на жеребца гнедой масти.
— Поскачешь с нами? — спросил я.
— «Попавшему в беду да помоги» — всегда говорили наши старики, — ответил он, — Моего отца зовут Наху—Байан. А меня, его единственного сына, Бохурчи!
И снова мы скакали три дня и три ночи, пока не оказались вблизи хорошо охраняемого лагеря тайчиутов.
— Я вижу нашего жеребца, — сказал Темучин. — Ты отличный проводник, Бохурчи.
Жеребец вместе с остальными лошадьми пасся в большом загоне.
— Вперед, Чоно! Они украли у нас лошадей на глазах, при свете солнца, и мы вернем их себе тоже у них на глазах, при ясном свете солнца!
— А я? — спросил Бохурчи.
— Теперь твое дело сторона, друг! — сказал Темучин.
— Я пошел с вами, чтобы помочь. К лицу ли мне бросать вас сейчас?
Ну и мы все втроем врезались в табун и погнали наших лошадей в степь. Ошеломленные тайчиуты несколько мгновений стояли у своих юрт, словно обратившись в камень. Наверное, если и ждали, что мы появимся, то, конечно, ночью, но никак не средь бела дня.