Воин ушел, пошатываясь как пьяный. Он опять начал орать, стенать, плакать и причитать, и Тенгери еще довольно долго слышал его голос. А когда он смешался с голосами других, Тенгери сказал китаянке:
— Так, а теперь можешь открыть глаза. Он ушел.
Говоря это, он не смотрел в ее сторону. Но когда она ему не ответила, Тенгери повернулся к ней лицом. Китаянка лежала с открытыми глазами.
— Он в самом деле убил бы тебя, но я сказал, что ты уже мертва.
Она ему ничего не ответила, и тогда Тенгери продолжил:
— Я знаю, что ты хочешь сказать: я все равно не сумел бы удержать его, потому что сам валяюсь, как мешок. Это правда! Но разве ты смогла бы удержать китайцев, появись они здесь, чтобы они не убили меня? Ну да, ты бы сказала им, что я тебя не тронул, а кинжал выбросил в реку, — Тенгери повернул голову немного в сторону. Солнце начало уже заходить. Теплый ветер приносил со стороны города шум продолжающейся битвы, — Может быть, они все–таки найдут нас. Я о наших говорю, о монголах.
Он ненадолго умолк, словно услышав ее немой вопрос: «Наши монголы? Эти! Эти! Эти! Которые гнали меня впереди своих лошадей и чуть меня не убили — это они–то меня спасут?» Она, конечно, ничего подобного не сказала, но у него было такое чувство, будто она сказала или должна была это сказать. Протянув руку, он коснулся тела китаянки, желая погладить ее и ободрить, успокоить. Ну, например, так: «Слушай, я обману наших, я скажу им, что ты спрятала меня от своих или что–то в этом духе, что если бы, мол, не было тебя, они бы меня убили, да? И тогда наши помогут и тебе. Так мы и сделаем, слышишь, китаянка? Так мы и сделаем!»
Но Тенгери не пришлось говорить ей ничего — вообще ничего! Его рука, лихорадочно горячая, легла на ее холодную, чуть ли не ледяную кожу.
— Она умерла, — прошептал он, отдергивая руку. — Мертва! — Некоторое время Тенгери лежал на спине тяжело дыша. Иногда над ним пролетали птицы, большие и маленькие, стайками и поодиночке. Все они устремлялись в цветущие прибрежные кусты, будто были уверены, что войне пришел конец и можно опять беззаботно распевать песенки и строить гнезда.
Но война еще жила своей жизнью, пусть и далеко от реки. Тенгери не только слышал ее, но и чувствовал ее запах, и даже различал на вкус: ветер приносил сладковатое, теплое дыхание пожарища. «А вдруг наши все–таки взломали одни из больших городских ворот и теперь жгут город?» — подумал он. На самом деле все обстояло не так. Защитники города продолжали лить на головы монголов горячее жидкое масло и кипящую смолу. Другие пускали на них «летучий огонь», и все вокруг горело, в том числе и множество воинов, которые метались под стенами Йенпина, как живые факелы, валялись в пыли, напоминая взбесившихся огнедышащих драконов, и умирали, продолжая еще гореть. Ничего этого Тенгери, конечно, не видел: сейчас все его мысли занимала лежавшая рядом мертвая китаянка. Он думал: «Хорошо, что она умерла. Они наверняка убили бы ее, и я ничем не смог бы ей помочь». И хотя женщина ответом его не удостоила, Тенгери ее не хватало. Ему хотелось, чтобы рядом с ним была хоть одна живая душа, чтобы он мог выговориться и чтобы его выслушали. Он опять почувствовал боль во всем теле и снова перевел взгляд на чистое высокое небо, почти такое же прекрасное, как синее небо над Ононом и Керуленом. Теперь Тенгери всеми силами противился смерти. Он не отдавал себе отчета в том, почему в нем родилась такая жажда жизни. Но одно он знал точно: он ни за что не должен сдаваться! Только не умирать! Тенгери не хотел даже задумываться о том, как и за кем приходит смерть. Хотя вот умерла же лежавшая рядом с ним женщина, тихо, будто уснула. «Вспомни о чем–нибудь приятном», — сказал он совсем недавно китаянке. А что приятного, что хорошего было в его жизни? Ему никак не удавалось упорядочить свои мысли, сосредоточиться, хорошее для него состояло из множества вещей: из гор и лесов в родной для него степи, из зеленых долин и богатых рыбой рек и озер, из стад и табунов, из свежего холодного кумыса, быстроногих скакунов, юркой дичи. Сюда надо было, конечно, добавить и Герел с Ошабом и, может быть, даже Бата, грубого, жестокого, необузданного, но и хорошего тоже. Да, и еще: ему вспомнились ламы, которые в монастыре «на краю света» научили его немного рисовать и вырезать по дереву и которые теперь убиты. Тенгери достал из–под халата рисунок тушью, подаренный ему мастером, старым мудрым мастером, которого не кто иной, как он сам, Тенгери, убил во время кровавой схватки перед пагодой. А на рисунке он, Тенгери, стоит ночью, привязанный к дереву, голый и замерзающий, но не сдающийся. Краешек рисунка был в крови, в его собственной. Эти засохшие капли крови словно обрушивались с неба во мраке ночи. «Теперь художник мертв, — подумал он, — и рисунок этот — единственное, что от него осталось, но ведь что–то от него все–таки осталось!» Он полез в карман и достал из него одну за другой свои игрушки: овечку, козу, верблюда и лошадь. Эти деревянные фигурки особенно радовали его потому, что он твердо знал: вряд ли во всем ханском войске найдется второй такой воин, который способен вырезать из дерева что–нибудь подобное.
Но вот он услышал шаги приближающихся к нему людей и звуки родной монгольской речи.
— Сюда! — позвал он. — Сюда!
А теперь вдоль реки проскакало несколько всадников.
До него донеслись крики и стоны раненых.
Потом громкие отрывистые команды.
— Сюда! Не слышите, что ли?
Из кустов вылетели птицы. Теперь они торопились туда, где нет войны, подальше отсюда.
— Ко мне! Заберите меня!
И вот его уже окружило пятеро воинов, которые первым делом спросили, жива ли женщина, лежавшая рядом с ним, эта китаянка.
— Иногда они притворяются, — сказал один из них.
— Она мертва, — сказал он и подумал, что, когда он ответил то же самое раненому, у которого свисала кожа со щеки, она, может, и в самом деле уже умерла, хотя он сказал это просто для отвода глаз.
Они положили его на бамбуковые носилки и заторопились к лошадям.
Он застонал.
— Не рычи, — сказали ему. — У нас нет времени возиться с тобой. Знаешь, сколько повсюду таких, как ты? А еще больше таких, что уже никогда не закричат. Хан отводит войско от города, мы должны уйти в горы еще засветло.
Тенгери было совершенно безразлично, отводит хан войско от Йенпина или нет, победил он или разбит. Его бил озноб, он почувствовал, как холодеют конечности. Со всех сторон до него доносились голоса монгольских воинов, стекавшихся в предгорье. Тенгери хотели поместить в одной из землянок, вырытых китайцами, но изнутри крикнули, что там совсем нет места. Подняв бамбуковые носилки, воины потащили его к следующей, а потом и к третьей, четвертой, но все зря: они были переполнены ранеными. Вот и вышло, что носилки поставили перед одной из них — голова внутри, ноги снаружи. Кто–то набросил на него овчину и спросил, хочет ли он пить. И когда Тенгери кивнул, ему принесли целый кувшин кумыса. Он забылся тяжелым сном, но несколько раз просыпался от собственного крика. Ощущение было такое, будто смерть загостилась у него этой ночью, будто она уговаривает его не кричать, а успокоиться, спать, спать, уснуть на веки вечные. Поэтому–то он и вскрикивал время от времени и пытался запугать смерть своим голосом. Другие раненые в землянке тоже подавали голос, он слышал крики, сдавленные и испуганные: наверное, им снилось горячее масло, кипящая смола и «летучий огонь», иногда раздавались такие страшные крики, что легкораненые опасались даже, что потолок вот–вот обрушится и убьет их всех.
Наутро воины, которым было положено ходить за ранеными, вынесли из землянок тех, кто не пережил первой после страшного сражения ночи. Их сбросили с обрыва в ущелье, будто это были немые камни. Никто вниз не смотрел, и большинство было даже довольно, что в землянках стало попросторнее…
Чингисхан, приказавший прекратить штурм китайской столицы, сидел в своем походном шатре на упругих подушках, обтянутых синим шелком. С ним были Мухули и Тули с Джучи, его сыновья. У выхода с непроницаемыми лицами стояли стражи.