Старинная одежда и домашняя утварь, закоптелые полати, столы и скамейки, выскобленные до блеска, русская, занимающая половину избы печь, суровые полотенца, вышитые лиловыми и желтыми петухами, — все носило печать далекого прошлого. На столе валялся медный прозеленевший пятак с изображением Георгия Победоносца. Святой всадник пронизывал копьем извивающегося змея, и священник определил, что монете по крайней мере четыреста лет.
Жандарм посетовал, что люди только вечером вернутся с рыбалки, снял сапоги, забрался на печь и уснул. Отец Василий посидел с полчаса на скамье и вышел во двор. На дворе он наткнулся на странную глыбу. Огромная, серая, выше человеческого роста, она казалась высеченной из гранита. Это был череп кита, в котором хранился медный котел, топоры, поплавки для сетей, обломки плавника, ржавые остроги, юкагирские стрелы с костяными наконечниками.
Священник постучал кулаком по китовому черепу, вздохнул, перекрестился и побрел со двора. Через пять шагов он снова оказался в мокрой, мерцающей, покрытой бледными и холодными цветами тундре. «Вот где мне придется жить, нет, прозябать, — с тоскою подумал священник. — Мне, ссыльному попу, поручено проповедовать здесь слово божье, а кому? Судя по иконам, здесь живут русские старообрядцы, а не якуты, не юкагиры. Признают ли они меня за своего духовного пастыря?»
Наступил вечер, солнце катилось по краю тундры, печальное и далекое, как утраченная надежда. Отец Василий увидел в низовьях Индигирки паруса. Легкие карбасы и «ветки» спешили с рыбной ловли.
Из причаливших лодок выходили бородатые мужики, парни, стриженные «под горшок», женщины и девушки в сарафанах и душегрейках, ребятишки, подпоясанные кручеными опоясками. Жители Русского устья без удивления, без восклицаний приветствовали священника, словно он был их давним и постоянным жителем.
Отец Василий видел русские лица, слышал русскую речь и не понимал ни слова. Жители Русского устья говорили нараспев по-московски, окали по-вятски и вологодски, сыпали владимирскими скороговорками, в их речь врывались сочные словечки архангельских поморов и византийская вязь изречений — и все-таки священник ничего не понимал.
Лишь через несколько дней он стал улавливать смысл их слов и понял, что жители разговаривают на древнем русском языке, изменив и приспособив его к своему заполярному обиходу. Но этот обиходный язык не был убогим и жалким. Он блестел и переливался образными сравнениями, тонким колоритом охотничьей и рыбацкой жизни и северной природы. Одна-две короткие фразы заменяли длинные и пустопорожние разговоры, старое, слегка измененное слово приобретало новый звучный и точный смысл.
Хозяин избы, у которого поселился отец Василий, рыжебородый могучий старик, тяжело окая, произносил по утрам:
— Нонесь денек-то будет комарным…
И священник сразу видел утренний воздух, затянутый тучами зудящего комарья.
— Опять на улице копотно, — жаловался старик.
И перед глазами отца Василия вставал пасмурный, в густом молочном тумане, денек.
Хозяйка, пожилая, с плавными движениями, с выцветшими голубыми глазами женщина, вздыхала:
— Остались в мангезеюшке упыль да мышеядь…
И священник уже представлял пустой амбар с седой пылью и мышиным пометом вместо муки.
— Трудновато вам жить здесь, — говорил он хозяйке. — Правда ведь?
Хозяйка отвечала с тихим спокойствием:
— Самую заболь сказали, батюшка!
И он опять чувствовал, что это печальное слово «заболь» точнее, глубже, выразительнее его слова «правды».
Жители Русского устья называли непролазную грязь «няшей», речной залив «курьей», тундровые тальники «веретьем», предание «прилогом», рассказ «сказкой». Чем больше узнавал отец Василий необычных для него слов, тем сильнее убеждался в том, что в Русском устье говорят на языке времен Ивана Грозного и Бориса Годунова. Обитатели малюсенького поселения на Индигирке, живущие в настоящем, принадлежали прошлому. Они не понимали истории, не знали отшумевших больших и малых событий, не интересовались ничем, кроме охоты и рыбной ловли.
И все же в памяти их еще хранились истлевающие сказки о предках, приплывших с берегов Белого моря на индигирские берега. По смутным воспоминаниям, горьким догадкам, неправдоподобным домыслам повторяли они зыбкую историю появления своих предков на Индигирке.
Постепенно из бесед и расспросов отец Василий нарисовал себе такую странную, почти легендарную картину.
…То ли в дни Бориса Годунова, то ли в царствование Алексея Михайловича из подмосковных мест бежали к Белому морю боярские крепостные, но и там не нашли вольной жизни. Они попали в цепкие руки монастырей и торговцев. И беглецы решили очертя голову кинуться дальше на поиски матерых земель, где можно было бы жить вольно, без боярского и царского ярма. Как перелетные птицы, сбившись в большую стаю, отплыли они на самодельных кочах в метели Ледовитого океана.
Кто вел их без карты, без компаса, без опыта по глубинам Белого, Баренцева, Карского морей? Какие ветры трепали их паруса, какие лишения перенесли беглецы на гиблом своем пути? Как шли они сквозь слепые туманы, мимо ледяных полей и айсбергов, мимо диких островов и заснеженных берегов? Через сколько лет и сколько их добралось до Индигирки? Почему именно в этом окаянном, никому не известном месте прервали они свой мучительный путь на северо-восток? Для чего обосновались в устье реки они, предшественники Вильяма Баренца, Витуса Беринга, братьев Лаптевых, Семена Дежнева?..
На эти вопросы священника не могли ответить их потомки, живущие в Русском устье. Но они жили по обычаям предков, тягуче и проголосно пели старинные песни, считали время по зарубкам на деревянных палочках-календарях, верили в нечистую силу; защищаясь от домовых и леших, которых звали «шеликанами», ставили на избах угольные кресты.
Они боялись бурь и метелей, северного сияния и наводнений, а когда болели, то обращались к якутским шаманам. Суеверные приметы, как и нечистая сила, властвовали над ними. Они предпочитали голодать, чем жарить осенью жирного чира на сковородке.
— Чира ловить да жарить, перекрестись, батюшка! Лонесь мой мужик поймал одного да съел, а непойманные чири на нас рассердились. Озера уросить стали, никакой рыбешки не выдали. Пришлось зиму борчой питаться, — сокрушенно жаловалась хозяйка священнику.
Отец Василий мысленно переводил ее слова «озера уросят» как «озера капризничают», а о борче уже имел свое представление. Борча — это рыбные кости, высушенные и истолченные в порошок. Здешние женщины хранят борчу в сумках из налимьей кожи, варят ее в рыбьем жиру и едят, когда уже совершенно иссякнет самая скудная пища.
А питались индигирцы плохо, голодно. Раз, редко два раза в год приезжали к ним купцы из Якутска и Оймякона с мукой, водкой, чаем, сахаром и красным товаром — дешевенькими ситцами и гнилым сукном. За стальную иголку брали по голубому песцу, за медный котел — столько, сколько умещалось в него шкурок серебристых лисиц. Не имея муки и крупы, индигирцы стали изобретать самые неожиданные рыбные блюда. Они стряпали «пирожейники» из щук и налимов, «барабаны» из мороженой и мятой икры, варили «щербу» из свежей рыбы. Как лакомство, подавали в престольные праздники и для гостей строганину — мороженую кету или нельму. Янтарное мясо строгалось ножом прямо с мерзлой рыбины.
Только изредка с необычайной бережливостью и неохотой пережаривали они горстку крупчатки в рыбьем жиру и пили с чаем. Этот «пережар» хозяйки давали в дорогу мужчинам, когда те уезжали в тундру на зимнюю охоту..
И еще одно редкостное блюдо приготовляли хозяйки Русского устья — «бутугас». Они бросали в горшок несколько щепоток ржаной муки, наливали щербы и сбивали мутовкой, как сливки. Мутовки были вырезаны из мамонтовой кости.
Женщины вели домашнее хозяйство, мужчины занимались охотой и рыбной ловлей. Весной, когда на Индигирке появлялись «забереги» — узкие проталины, мужчины неводами и наметами ловили частиковую рыбу. После ледохода устремлялись на речные лайды и виски ставить сети, острожить громадных щук и сазанов. Летом все население, до стариков и детей, перебиралось на острова, на речные косы и жило путиной.