Выбрать главу

Мужчины ставили свои сети на «уловах» — в местах, где Индигирка образует страшные водовороты и быстрины, женщины и дети неводили у берега, собирали утиные яйца, ловили ленного гуся. Многие отыскивали по речным ярам мамонтовую кость, вылавливали плавник для топлива и построек.

Зимой жизнь в Русском устье еле теплилась. В избах, черных и жалких, затерянных в полярной ночи, чадили лейки; под их неверным дрожащим светом женщины шили меховые малицы и торбаса, пели печальные песни, а мужчины готовили «пасти» на песцов и лисиц. Капканы переходили по наследству от дедов к внукам, от отцов к сыновьям, и каждый житель знал свой участок в тундре, где охотился на песцов…

Больше года провел отец Василий в Русском устье. Он подружился с индигирцами, охотился и рыбачил с ними, пел их песни, крестил новорожденных, хоронил мертвецов, венчал молодоженов, лечил, как умел, их болезни. И невольно размышлял о судьбе их — потомков русских крепостных, бежавших три столетия назад к берегам далекой сибирской реки.

Индигирцы вырождались от голода, болезней, кровосмесительства. Они жили словно закупоренные в ледяной гигантской банке тундры, северных снегов и морозов, без всяких связей с внешним миром. Редкие наезды якутских купцов, безжалостно грабивших и спаивавших их, наносили непоправимый вред жителям Русского устья. Все они были неграмотными, и никто не интересовался их судьбой. Царские власти знали только, что Русское устье — страшное и безысходное место для поселения государственных ссыльных. Но это место находилось так далеко даже от Якутска, что в последние годы девятнадцатого века сюда попал лишь он, опальный священник Василий Сучковский…

Отец Василий с задумчивой усмешкой рассказывал о своем пребывании в Русском устье. Черский сидел, запустив пальцы в бороду, и слушал с напряженным вниманием. В карих глазах его опять появилась снежная тоска, губы, закушенные до боли, посинели, на впалых щеках выступил чахлый румянец.

— Я ужо улещивал, улещивал свое начальство, писал, писал слезные жалобы, пока надо мной не смилостивились. Через год перевели меня из Русского устья в Верхне-Колымск. Здесь ноне и обретаюсь, — закончил свой скорбный рассказ священник. И, подумав, добавил: — Вот вам, как перед святым образом, говорю, Иван Дементьевич, ни за што, ни при каком случае не хотел бы обратно в Русское устье. Ни при каком случае, — повторил он, делая ударение на предпоследнем слоге.

Черский расправил пальцами бороду, добродушно и лукаво сказал:

— Эх, отец Василий, отец Василий! Мне бы ваше здоровье да вашу силу, я бы пешком отмахал от Верхне-Колымска до Русского устья. Ползком дополз бы, честное слово! Ну да ничего. Я еще надеюсь попасть на Индигирку. Окажите любезность, напишите заметки о Русском устье. Это же ценнейший материал для этнографической науки. Говорю совершенно серьезно.

К сожалению, священник не выполнил просьбы Черского.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Невыносим ревущий горн, Безумен бьющий барабан, И снова колокола звон, И виселицы сквозь туман…

Ветры срываются с вершин Сиен-Томахи и продувают Колыму. Ветры дуют с Ледовитого океана, дуют и день, и пять, и пятнадцать, чудовищные, неодолимые ветры Севера. Метели замели избушки и заплоты, верхнеколымцы не выглядывают на улицу, собаки спят глубоко под снегом. Бесконечны морозные ночи, угнетающе действует сивая мгла на людей.

Черский знает: от зимнего вынужденного безделья легко заболеть ностальгией — тоской по родным местам. Он не дает впадать в сонливое состояние ни жене, ни сыну. И сам работает по строгому расписанию.

Саша по настоянию отца учился, чтобы не отстать за годы путешествия от школьных занятий. Мавра Павловна совершенствовалась в зоологии и ботанике. Степан хлопотал по хозяйству. Проводник не знал и не мог знать про странную и прекрасную болезнь — ностальгию.

По вечерам Степан приходил в кабинетик Черского. Между безграмотным проводником, и ученым путешественником начинались многочасовые беседы. Черский полюбил жадный до знаний ум Степана. Он с огромным удовольствием посвящал его в дальнейшие планы своих работ, рассказывал о географии Колымо-Индигирского края.

— Ты же знаешь, Степан, куда впадает река Колыма?

— В студеное море, кабыть.

— Совершенно верно. До Ледовитого океана отсюда почти две тысячи верст. Мы доберемся до океана, осмотрим его берег, соберем образцы горных пород, растения, травы, может, найдем кости доисторических животных. Потом вернемся в Нижне-Колымск. Подниматься по Колыме, сам знаешь, как весело, но мы с тобой люди привычные. С Колымы перейдем на Индигирку. Год на исследование Индигирки придется истратить. А еще через год отправимся на реку Яну. За три года нам придется пройти пять тысяч верст. Одолеем?

— Надо бы одолеть. Понатужимся — одолеем.

— И не просто одолеть! Все места, в которых мы будем, на географическую карту положить надо. Образцы горных пород везде собрать надо. Только тогда будем знать, какие богатства есть на здешней земле.

— А золота не найдем?

— А для чего нам золото? Есть — не захочешь, таскать — тяжело. От золота, брат, пользы мало, а горя хоть отбавляй.

— От золота человеки плачут, — согласился Степан,

— Для науки на Колыме есть кое-что поважнее золота. Если бы нам найти труп мамонта, вот было бы дело!

— В Якутии мамонтова рога дюже много. Я слыхал, кой-где костяной рог из мерзлоты так и прет. Будто кто его посеял. А вот про мамонтово тело не слыхивал.

Степан с увлечением слушал рассказы Черского о жизни в Омске, Иркутске, о его изысканиях на Байкале. Как-то он грустно и восхищенно сказал:

— Тебе бы, Диментьич, книгу про свою жизнь сработать надо. Я нароком азбуке выучусь, чтобы ее, твою книжицу, прочесть. А что в самом-то деле? Разве мне одному такая книжица на пользу пошла бы? Когда-нибудь люди заграмотеют, те же инородцы туземные, им в любом разе знать положено, кто для них свой живот надрывал. Сделай о себе книгу, Диментьич? Ты же вон какую уйму бумаги травишь.

Черский похлопал по плечу проводника.

— Моя биография интереса не представляет. Ее можно уложить в три слова: родился, страдал, умер…

Степан уходил спать, а Черский снова присаживался к столу. Мигала коптилка, терлась о ледяную пластину пурга, шелестели ускользающие в ночь снега, а он писал.

Его интересовало все в этом крае — от географии и геологии до этнографии и фольклора. Он заносил в путевой дневник, что верхне-колымские жители по-своему и очень своеобразно произносят русские слова…

Они говорят «слышать» вместо «понимать»». «Он все слышит по-якутски, только баять не может». Они неправильно употребляют глаголы, «бояться от медведя», «давать от муки», «рыбы только-только стало». Сочно и образно выражают они свои поступки: «Я ничего не доспел» — не сделал. «Новый год взял в Верхне-Колымске, а пасху возьму в Нижнем». Союз «ду» из якутского языка они употребляют в разговоре без изменения: «Хорошо-ду дело выйдет, плохо-ду? Чо, попал-ду в векшу, чо, промахнулся-ду?»

Серебряные, похожие на закрытую раковину часы монотонно тикали, отсчитывая секунды. Казалось, часы тоже спрягали неправильные глаголы: «Ли, ли, ду, ду! Ли, ли, ду, ду!» По окну прошумело гривастое пламя пурги, ветер ударился о бревенчатую стену и отхлынул с гулом морского прибоя.

Пурга разыгралась вовсю.

Странные, неясные звуки рождались в ночи; не то стон, не то визг, не то горькая жалоба. Откуда-то выплеснулся пронзительный голос колокола и задохнулся. Где-то забил военный барабан, сухая палочная дробь его натолкнулась на стену и рассыпалась в белой метели. Взамен барабанного боя послышалось короткое тявканье: то ли залаяли вечно голодные псы, то ли закружилась ослепленная пургою лисица.