Счастье начинается тогда, когда кончается какое-нибудь несчастье.
Это смешное, почти обывательское изречение оправдалось неожиданным образом. Русское Географическое общество добилось освобождения Ивана Дементьевича из ссылки. Сам Семенов-Тян-Шанский хлопотал и просил царя помиловать известного ученого-путешественника.
Окончились долгие годы царской ссылки. В 1885 году Черские покинули столицу «золотых миражей» — Иркутск…
(А кровавая колымская заря полностью овладела блеклым небом, мрачными вершинами Сиен-Томахи, рыжей и голой рекой. Нет, не похожи колымские тяжелые зори на рассветы Байкала.)
Мавра Павловна поднялась, разминая затекшие ноги, и тихо побрела к реке.
Карбас — жалкое юкагирское суденышко, ставшее ее зыбким домом, — все поскрипывал а подрагивал на быстрой воде. Мавра Павловна подошла к суденышку и ахнула от восхищения.
Карбас стал малиновым от зари. Поникший парус, грязные рогожи, ржавые борта весело светились. Вершины Сиен-Томахи плыли в воздухе, легкие и доступные, лиственницы, выбежавшие на берег, замерли над рекой.
Из речной глубины всплывали золотые монеты, будто кто-то чеканил их на дне и выталкивал на поверхность. Монеты сливались в сплошной сверкающий поток, и он захватил всю реку. Река пылала от берега до берега, и вся эта расплавленная масса торжествующе неслась на север.
И ничего, кроме зари, не было на реке.
Мавра Павловна взбежала на карбас, подняла парус. Грязный парус хлопнул по воздуху, набух зарею, залоснился и потеплел.
— Мавра Павловна! Мавруша…
Голос Черского прозвучал молодо и призывно.
Мавра Павловна облегченно вздохнула, сбежала по трапу на берег. Выскользнувший из рук парус вздыбился оранжевым грибом на палубе, но она уже не замечала его.
Черский сидел на постели: в растрепанной бороде заблудилась роса, на землистых щеках проступил спелый румянец.
— Мне стало лучше, кашель прекратился, температура упала.
— Слава те богу, — перекрестилась Мавра Павловна. — Хочешь, я умою тебя?
Черский пропустил сквозь пальцы бороду, рассмеялся. Его тихий беспричинный смех еще сильнее взбудоражил жену: она протянула руки, чтобы помочь ему приподняться.
— Я умоюсь сам. Хочется крепкого чаю.
— Сейчас, сейчас! Я моментально раздую костер.
Прежде чем умыться, Черский долго смотрел на свое смешное, вытягивающееся в воде лицо, потом опустил руки в реку. Вода была холодной до ломоты, каждый глоток обжигал, пьянил.
Потом он пил бордовый чай, причмокивал губами, скашивая глаза на спящего сына.
— Неужели Степан не найдет Шарогородского? — спросила Мавра Павловна, наливая вторую кружку чая.
— Не волнуйся, Мавруша, он найдет Станислава. Наш Степан в тайге как хозяйка на кухне.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Степан действительно разыскал Шарогородского в маленьком поселении Родчево, верстах в пятнадцати от Колымы.
Низенький круглолицый врач был ошеломлен неожиданным появлением нового человека. Сложив На животе руки, наклонив набок лысую голову, он смотрел на Степана, как на живого мамонта.
Поселение Родчево состояло из трех юкагирских урас, покрытых оленьими шкурами. В одной из них, в копоти и грязи, коротал свои дни царский вечно-поселенец Станислав Шарогородский. Необыкновенное возбуждение охватило его, когда он узнал, что Черский ожидает его.
— Идем! Немедленно идем! Милый сумасшедший Ян! Какая невероятная радость — повидать старого друга! У меня нет никаких лекарств, но я на всякий случай прихвачу медицинский справочник.
Встреча старых, знакомых еще по иркутской ссылке друзей была и трогательной и немного забавной. Они прильнули друг к другу: Шарогородский обнял за плечи Черского, Черский гладил его по спине, и оба не могли говорить. Немного успокоившись, они начала разговор и уже не могли остановиться.
— Езус-Мария! До чего же ты похудел, Ян! Тонок, как щепка, землистое лицо, руки дрожат, а какой дьявольский кашель! У меня нет необходимой тебе наперстянки, нет ничего, кроме лечебника.
Черский взял медицинский справочник.
— На нет и суда нет, я хоть установлю собственную болезнь. По относительным признакам угадываю в себе три приличных болезни: скоротечную чахотку, астму и грипп.
Шарогородский содрогнулся при мысли, что у Черского может оказаться скоротечная чахотка.
— И ты еще смеешься, Ян? Тебе нельзя продолжать путешествие.
— Эти песни я уже слыхал. Их напевал мне в Верхне-Колымске отец Василий.
Мучительный кашель прервал его слова. Он закрыл губы руками и кашлял до тех пор, пока кровь не обагрила ладони. Он обессиленно откинулся назад и опять заговорил, прикрыв глаза прозрачными веками:
— Слышишь, Станислав, какая музыка играет в моей груди? А ведь ничего не болит. Вот так и умру без всякой боли. Может, будет немножечко грустно перед смертью. Тихая грусть — вестница спокойной смерти. Впрочем, смерть меня не страшит. Рано или поздно, а каждому умирать, но я не хочу умереть на мягкой перине. Я умру в этих северных палестинах, и, черт побери, через много лет какой-нибудь геолог найдет мой нетленный труп! Вечная мерзлота сохранит меня лучше египетского бальзама. Меня отправят в антропологический музеум, и я стану бессмертным. Так обрету я бессмертие…
— И ты еще можешь шутить?
— Шутки успокаивают, Станислав. Они уничтожают боль. Может быть, смех — чудодейственное лекарство, о котором не подозревают врачи? Ты же врач, подумай о целебной силе смеха. Но довольно, расскажи мне, как поживаешь?
Шарогородский был потрясен спокойствием человека, обреченного на близкую смерть. Уверенный в собственной гибели, его друг еще может шутить. В двух шагах от могилы он может интересоваться тем, как несчастные якуты и юкагиры страдают от купцов и тойонов, как вымирают от голода и болезней.
Черский слушал рассказы Шарогородского о жизни инородцев, и лицо его темнело от гнева. Шарогородский прекратил разговор. Он слишком хорошо знал нервную, впечатлительную натуру своего друга.
Черский любил музыку и поэзию. Шарогородский вспомнил, как Иван Дементьевич в иркутском костеле в час богослужения едва не потерял сознание от могучей музыки Гайдна. Когда же хор запел «Сегодня настал ликующий день», Шарогородский увидел, как Черский весь преобразился и просветлел. Позже Черский рассказывал Шарогородскому, что Гайдн и церковный хор вызвали в нем забытый мир юношеских лет. Он видел себя под цветущими каштанами Вильно, коленопреклоненным перед распятием Христа, потом поднимающим знамя восстания на улицах родного города.
Не только музыка, не только Гайдн и Моцарт, даже чтение стихов и письма друзей вызывали в нем нервное возбуждение. Шарогородский вспомнил, как он получил с Байкала письмо от Черского. Иван Дементьевич жаловался, что лучшие друзья забыли о нем. Шарогородский ответил неуклюжим посланием:
Эти строчки вызвали в Черском глубокое волнение. После он стыдился признаться в том, что плакал над ними.
— Что же ты замолчал, Станислав?
— Ты по-прежнему любишь Дарвина? — спросил Шарогородский.
— Я люблю даже заклятых его врагов. Чем больше они лают на Чарлза, тем величественнее становится Чарлз. Дарвин и Кювье, Галилей и Ньютон для меня выше богов. Гиганты, возвышающиеся над долинами мысли. Я даже простил академику Брандту его слова о Дарвине. Ты помнишь их, Станислав?
Шарогородский не знал, что говорил академик Брандт о Чарлзе Дарвине.