Это был пустынный островок, заросший лиственницами и ветлами. Под корнями мокрой травы болезненным холодком дышала вечная мерзлота. О голые береговые утесы плескались колымские волны, галька, шебарша, перекатывалась на песке.
Степан укрыл карбас в маленькой бухточке, установил палатку, натаскал плавника для костра.
— Ты хоть передохнул бы, Степан, — заметила Мавра Павловна.
— На том свете пиридохнем. Я от безделья хуже чумного. Устрою вот бирлогу на ночь, половлю рибки, накормлю вас ухой, и тогда можно на боковую.
Дождевые тучи прошли стороной. А река с прежней неудержимостью все спешила, спешила на север. Вода пошлепывала об утесы, пересчитывала на песке разноцветную гальку. Густые заросли тальников стали рыжими от заката. Путешественники сидели у костра; каждый сосредоточенно думал о своем.
Треск глухариных крыльев разорвал вечернюю тишину. Из тальников выметнулся глухарь и свечой взмыл в небо. Растопырив крылья, он набирал высоту, а на его горле белым маятником раскачивался горностай.
Степан вскинул ружье.
Глухарь и горностай шмякнулись на песок. Саша принес глухаря с перегрызенным горлом и убитого горностая.
— Как же это случилось? — недоуменно спросил Черский.
— Горностай напал на глухаря, а тот с перепугу умчал его в небо.
— А чо? Горностай мастак на такие делишки. Подкрадется к сонному глухарю, цоп его за горло! А глухарь спасается в небо, но куды там! У зверюшки мертвая хватка. Настоящий белый разбойник.
— Такой малюсенький, а нападает на сильную птицу. Ведь глухарь-то куда больше горностая, — сказала Мавра Павловна.
— Глухаря одолеть горностаю — плевое дело. Он, горностаюшко, самого господина сохатого валит, — ответил Степан.
— Да ну тебя! — возразил проводнику Черский его же словами. — Горностай — и сохатого?
— Я чо, вру?.
— Не верится что-то! Чтоб горностай — и сохатого.
— Видал своими глазами,
— Ты серьезно, Степан?
— На полном разе.
Степан рассказал, как на реке Лене он увидел обезумевшего сохатого. Сохатый носился но горной круче, взвивался на дыбы, ревел от смертельной боли и, наконец, не выдержав, бросился с обрыва в реку.
— Подхожу я к сохатому, а из уха его горностай выползает. Красный, как головешка. Я к-ак поддам ногой, он аж на пять сажен отлетел. Погубил, стервец, сохатого. Горностай-то сонному сохатому в ухо заползает и начинает череп грызть. До мозгов добирается. Мозги, зверюга, жрать любит. А куда сохатому деться? Спасения не жди. Вот он и кончает жизню свою, как самоубивец…
Черский содрогнулся, но возражать не стал.
— Я иду на рибалку. Сашок, пойдешь?
— А дождь все-таки будет. Задувает низовик. Ты бы, Степан, немножко спирта хлебнул. Не замерзнешь на рыбалке, — сказала Мавра Павловна.
— Этто можно! По спирту я дюже соскучился. Пью-то я редко, да метко.
Мавра Павловна налила спирту. Степан выпил, вытер бороду, крякнул:
— Славно хорошо! Будто Иисус Христос мимо сердца ножками — чап, чап, чап! Я пошел. Поймаю ду, нет ли ду, а пойду…
Черский проследил, как Степан и Саша скрылись в кустах.
— А везет нам, Мавруша, на проводников. В Саянах Кобелевы, здесь — Степан. Что бы мы делали без таких людей? Пропали бы без их незаметного мужества.
Он замолчал, склонив голову.
— Низовик крепнет, Ваня. Пойдем в палатку, а то продует.
— Баргузин на Байкале покрепче задувал. А этот низовик — пока что легкий зефир.
— А ты на Байкале здоровым был. Орлом был…
— А теперь как мокрая курица, — усмехнулся Черский.
— Ты для меня — всю жизнь орел.
— Эх, Байкал, Байкал! У каждого человека есть незабываемые воспоминания. Мои связаны с Байкалом, да еще с тобой. Ведь я нашел тебя на Байкале,
— Ну, допустим, в Иркутске, — смеясь, уточнила Мавра Павловна, — но и для меня Байкал — незабвенное озеро. Сколько там ущелий пройдено, сколько сопок искрещено — не сосчитать.
Он смотрел сквозь дым костра на жену, но мысли его были на далеком, невозвратимом Байкале. Он снова переживал свои путешествия по Восточным Саянам, по Оноту, Китою, загадочной и бурной Оспе-реке. Воспоминания вставали почти осязаемыми картинами: он видел цвета, слышал звуки, обонял запахи.
Перед мысленным взором его возникли проводники Лука Еремеевич Кобелев и его двадцатилетний сын Фрол. Кряжистые фигуры, задубелые лица, узловатые руки, таежное простодушное лукавство в глазах.
Река Оспа ворочает глыбищи, бьется о скалы, как оглашенная. Надо перебираться на левый берег, но упаси бог и помилуй!
«Как нам быть, Лука Еремеевич?»
«Придется перебродить речку-то».
«Легко сказать, а сделать?»
«Фролка, давай бичевку!»
Фрол стоит, обхватив за шеи лошадей, побледневший, со вздрагивающими губами.
«Фролка, давай».
«Боюсь, тятенька. Страховито!»
«Я тебе, сукин сын, испугаюсь!»
Фрол обвязывается бичевой, спускается с лошадьми на берег. Оспа выкидывается на скалы, крутит обломки деревьев. Брызги и пена ослепляют Фрола.
Лука смотрит на сына, Фрол смотрит на отца.
«Али испужался, язенок?» — сквозь рев воды долетает до Черского голос Луки. В его голосе слышится тревога за сына.
Фрол отступает от берега.
«Тятяня, благослови на погибель…»
Лука вышагивает вперед и с размаху ошеломляет сына оплеухой.
— Я тебя, идиёт, благословлю на погибель! Кобелевы не погибают!
Сын молчит. Молчит Черский. Спорить с Лукой бесполезно, да и не нужно. Лука размашисто крестит сына раскоряченными пальцами.
«Благословляю на переправу. Пошел!»
Фрол, ухватив за шеи лошадей, кидается в Оспу.
Ревет река. Ржут лошади. Фрол и животные исчезают в водоворотах. Человеческая и лошадиные головы всплывают на середине, их несет к отвесным каменным «щекам». Сжатая этими «щеками», совсем озверела Оспа. Там, в узком проходе, она обрушивается водопадом. Унесет Фрола к водопаду — пропал!
Лука и Черский, напрягая все силы, удерживают бичевой Фрола. Ладони горят от мокрой натянутой бичевы. Слезы на глазах Луки или брызги? Кобелев уже по пояс в воде.
«Отпусти бичеву, едреный шиш! — хрипит Лука. — Ослобони маненько, бичевой парня задавим».
Черский ослабляет конец бичевы.
Фрол уже на левом берегу реки. Перебродил. Отряхивается, фыркает. К Черскому и Кобелеву доносится его ликующий голос.
«Тятенька, жи-во-й я-я!
Гремит победоносное ржание лошадей.
«Ишь ты, едреный шиш!»
«В тебя, Лука Еремеевич».
«В деда пошел! Дед-то у него человек был. Кедр!»
Лука Еремеевич выжимает речную пену из бороды.
— Пора и нам, господин Черский, на ту сторону шлепать.
Фрол сделал самое трудное — перенес бичеву на левый берег, натянул ее над водой. Теперь, цепляясь за бичеву, как за поручни, можно перебираться. Опасно, но уже можно.
После переправы Лука Еремеевич лукаво хихикнул:
«Не мы с тобой, барин, реку перебродили, а бог перенес. А я, признаться, похлестал маненечко воду, чтобы уластить ее».
«Жаркая переправа была».
«В аду, чать, не горячее? А ты, барин, шибко на середке бледнел».
«Как не побледнеешь, беда ведь».
Новые картины обступают путешественника: память убирает одну, выдвигает другую, заменяет третьей. Семнадцать раз переправлялись они вот такими способами через Оспу. Семнадцать одинаковых по трудностям и разных по случайностям переправ.
Черский всегда прислушивался к словам простых людей, ценил их тонкую наблюдательность и опыт.
«Почему, Лука Еремеевич, соболь такой хищный зверек? Буквально все пожирает?»
«Нет, барин. Соболь белки не ест. Он ведь с белкой все равно что родня. Только соболь будто постарше, попочетнее. Он вроде как жандармский офицер перед становым приставом…»
После этого разговора Черский много раз потрошил соболиные желудки и не нашел в них беличьих останков.