Дымов Осип
Черт
Осип Дымов
Черт
Новый год я встречал у Овсовых -- милая семья, зубной врач. Это тот самый, которого в рассказе Чехова "Лошадиная фамилия", никак не мог вспомнить приказчик. Однако, к подобному происшествию Овсов относится добродушно. Жена его впоследствии родила двойню.
Собрались все свои. Указали мне на Хорошева: изящная фрачная пара, глаза блестят, сыплет новостями. Елена Шумская его невестой считалась. Хорошев потом рассказывал, что у них все было сговорено, на утро к отцу собирался ехать.
За ужином старик Месопотамский наклонился ко мне и сказал:
-- А ведь Хорошев свою душу черту продал.
Я посмотрел на Месопотамского -- не улыбается.
-- Какую душу?
-- Как обыкновенно продают: по уговору. Ну, Фауста помните?
В словах Месопотамского чувствовалось нечто мрачное
-- Для чего это делается? -- спросил я, невольно понизив голос.
-- Для красоты, для счастья... Желают красивее быть. Приметы есть -- продолжал он. -- Вы замечайте: Хорошев сам не ест и не пьет, все других угощает. А, если и выпьет рюмку, то салфеткой грудь прикроет, словно простудил. Танцевать ни под каким видом не будет. А самая верная примета: как только светать начнет, обязательно исчезнет.
-- Исчезнет? Зачем?
-- Да уж, видно, нужно. Как утро -- обязан явиться черту. Вроде поверки: дескать, не удрал ли?
У меня мелькнула дикая мысль.
-- Давайте посидим до утра и задержим Хорошева.
Месопотамский посмотрел мне прямо в глаза:
-- Вы берете все на себя?
-- А разве страшно?
-- Увидите сами.
За ужином с шампанским и тостами я наблюдал за Хорошевым: действительно, он ел мало и все время прикрывал грудь салфеткой...
После ужина мы перешли в гостиную.
-- Танцевать! -- крикнула Шумская. -- Я буду танцевать только с вами, -- шепнула она Хорошеву.
Я это слышал, и слышал далее, как Хорошев, опустив голову, замялся и пробормотал, краснея:
-- Простите... Я не могу... не могу танцевать.
Тут я не вытерпел. Вскочил с места и два раза обойдя рояль (после ужина с тостами, казалось, что это кратчайшая дорога), приблизился к нему и ехидно отрезал:
-- Конечно, не может танцевать. Человек, который берет напрокат ради тщеславия...
Я был взбешен, и хотел сказать, что стыдно порядочному молодому человеку хорошей фамилии брать у черта напрокат его милости; что отвратительно, продав свою душу дьяволу, домогаться руки очаровательной христианской девушки. Хорошев схватил меня за руку и, утащив в угол, шепнул:
-- Ради Бога! Умоляю тебя. Ты меня убьешь! Ради Бога!
Этот чернокнижник еще осмеливался произносить имя Божие!
Я улучил момент и сказал хозяину, что следует немедленно дать знать полиции или духовной консистории.
-- Бедная Елена Шумская, -- объяснял я ему. Бедный статский советник Шумский! Растил, холил дочку -- и для чего? Чтобы выдать за человека, который продал черту свою душу!
Хорошева решено было задержать во что бы то ни стало. Под видом фанта у него отняли часы, и для верности Месопотамский спрятал их в банку вишневого варенья. Часы переставили во всем доме и они били двадцать минут третьего вместо шести.
Утро занялось как-то неожиданно; посветлели окна, побледнели все лица, Хорошев в миг заволновался.
-- Мне пора домой, -- говорил он, пробуя улыбнуться.
Его удерживали.
-- Теперь, верно, восьмой час, -- объявил Хорошев, копаясь ложкой в вишневой банке.
Он вырвался, поцеловал руку Шумской, сделал общий поклон и бросился к дверям. Ах! Они были заперты на ключ!
Он увидал мое злорадно-улыбающееся лицо и понял, что попал в ловушку. Бледный, не говоря ни слова, он сел. Что-то неслышно, как дуновение ветра иного мира, пронеслось в комнате. Почему-то сразу погасло электричество. Жалобно дрогнула басовая струна рояля.
Хорошев заметался из угла в угол, натыкаясь на стулья, спотыкаясь на гладком полу и бормоча что-то непонятное. Глаза его горели, предчувствуя беду.
И я подумал тогда, что где-то -- Бог знает где, под землей или под водой -- тщетно ждет черт своего нового слугу и скрежещет зубами, и сердито бьет копытом... А он, этот чертов слуга, мечется в отчаянии по комнате, бессильный отозваться на зов страшного хозяина.
Вдруг внизу что-то застучало, хлопнуло и смолкло.
Хорошев переменился в лице; он быстро подбежал к двери и, затаив дыхание, стал слушать.
Прошли две минуты, и мы все, сидящие даже в самых отдаленных углах, ясно услышали шаги... медленные... ровные... тяжелые шаги... ближе... ближе...
Я не могу передать того выражения ужаса, с каким Хорошев крикнул, схватившись за волосы: