Много лет спустя я напомнил Марии Сергеевне этот разговор. Она просияла:
— Ну вот, видите, я, оказывается, была права…
* * *
Месяцами, нет, годами она могла не общаться с человеком, но, если с ним или с его близкими случалась беда, Мария Сергеевна телефонным звонком или письмом откликалась немедленно. Беда приводила ее в действие. Она брала на себя чужое горе. Это я особенно почувствовал в ту пору, когда лишился матери, — второго апреля 1969 года. Вот письмо Марин Сергеевны, посланное мне:
«Дорогой Лев Адольфович!
Горячо сочувствую Вашему горю. О Вашей утрате я узнала случайно — В. К.[8], видимо, очень худо себя чувствует и не позвонила мне, не сказала ничего о Вас.
Милый Лев Адольфович, Вы были так внимательны и добры к своей маме. Ее жизнь всегда была согрета Вашей любовью.
Я очень помню ту раннюю весну на Чкаловской, 1956 г.[9] Я тогда очень почувствовала Вашу любовь к матери, Вашу близость с нею.
Милый мой, от всего сердца желаю Вам душевных сил.
Хотела как раз послать Вам свою книжечку, но Вам сейчас не до того; потом как-нибудь пришлю.
Очень хочу, чтоб Вы сейчас писали — стихи помогут Вам.
Сердечный привет мой Маргарите Григорьевне.
Среди немногих привязанностей на всю жизнь — Самуил Галкин. В их творческих принципах было много родственного. Мария Сергеевна переводила его и редактировала некоторые его книги. Редактором она была строгим, внимательным, неуступчивым. Кто надеялся на «все сойдет», не мог с ней иметь дела. Кто хотел в своем искусстве добиться максимальных результатов, тот много получал от Марии Сергеевны.
Несу Марин Сергеевне переводы Галкина.
— При вас читать не буду, милый. Оставьте их, прочитаю быстро.
«Милый» — ее любимое словцо. Оно в ее устах звучало напевно и успокаивающе.
На следующий день звонит Мария Сергеевна:
— Приходите. Все хорошо. Но — надо поговорить.
Пришел, говорили и час и два. Мария Сергеевна, как опытный педагог, учит не поучая. Берет строфу и показывает, что этот эпитет ее губит. Подумаем над эпитетом. Думаем долго. Придумали. Оказывается, одно слово потянуло за собой другое, третье. Поворачиваешь, ворошишь строфу, и вот глядишь — она другая, она ближе к искомой истине оригинала. Звоним по телефону Галкину. Он слушает, соглашается, но… Это «но» грозит новыми переделками. Мария Сергеевна устала. Пришел после обеда — досиделись до сумерек.
— Перерыв! — говорит Петровых. — Довольно.
Свет не включен. Вглядываюсь в Марию Сергеевну. Сожалею, что не живописец. Овальный портрет. Пастельные тона. Нет, персидская миниатюра. Еще лучше — старинная акварель, тоже овал.
Было очень тихо. Мария Сергеевна подошла к окну — сизо-синему. Стояла долго, безмолвно. Я видел ее голову с распущенными с боков волосами, спину, мягкую, певучую линию перехода от затылка к спине, от спины к бедрам. Фигура была обведена синькой вечера. В стекле стали появляться огоньки — больше, больше. Их отсветы двигались по комнате. Мы молчали. Сколько прошло времени — десять минут, полчаса, два часа? — не знаю. Тишина звенела. Мы молчали. Бывают такие редкие минуты сумеречной тишины, когда люди общаются без слов и жестов. Незримое и пока непонятное им общение происходит стремительно и запоминается навсегда, как некое откровение, явленное таинственным образом. Об этом у Бориса Пастернака:
Да, это понимание. Иначе это не назовешь.
Внезапно Мария Сергеевна обернулась и включила свет. Я увидел сияющий, больше — ликующий взгляд, в котором были и свет понимания и явное нежелание говорить. Такого взгляда больше я не видел у нее. Это была она в наиболее полном и истинном выражении.
Как она самозабвенно слушала, когда говорил или читал стихи Галкин! Еврейского языка Мария Сергеевна не знала, но поэт чувствует поэта особым способом. Она схватывала на лету самое главное, что присуще Галкину. Самуил Залманович о лучшем редакторе и не мечтал. Он доверял ее вкусу, выбору, суждению. Ценил Марию Сергеевну как собеседницу и был уверен, что все ее так ценили.