— Вы еще не влюбились в Марию Сергеевну? — лукаво спрашивал Галкин.
— Нет, — отвечал я растерянно, полагая, что в таком отрицании есть что-то ущербное, неразумное: как так не влюбиться в Петровых!
— Вы железный человек! Как можно не поддаться очарованию этой женщины! Надежный друг. У нее голос идет не из горла, а из сердца. Ах, вам не дано различать голоса! Это беда, большая беда.
И вдруг Галкин произнес то же словосочетание, которое впервые я услышал от Щипачева: чистый голос!
Есть у художника суровость в пору, когда его художество нуждается в защите. У Марии Сергеевны эта суровость была нежной и одновременно непреклонной. О чем веду речь?
Приношу Петровых перевод (того же Галкина). Долго читает. Кладет листок передо мной. И, не говоря ни слова, пальцем изящно показывает на строку. Затем отходит в сторону, смотрит в окно, дает мне возможность подумать. Поворачивается ко мне лицом и вопрошающе смотрит на меня…
— Понял, надо править, — говорю с некоторой растерянностью.
— В том-то и дело, милый…
Предлагаю варианты. Думает, не сразу отвечает. Нет! Нет! Поиск продолжается. Нашел! Мария Сергеевна расцветает, идет навстречу.
Что значит так называемая жизнь человека, если далеко не все, связанное с ним, завершено, если наша память не отказывает нам в высоком праве говорить об ушедшем человеке, как о части нашей собственной жизни, если его стихи достойно продолжают его, если еще не выполнен наш долг перед ним. Перед ней — Марией Сергеевной Петровых.
так вопрошала она. Так вопрошаем мы. И она отзывается.
Д. Самойлов. Наброски к портрету
Я впервые увидел Марию Сергеевну через несколько лет после войны, в обстановке для нее необычной. В Литовском постпредстве нескольким переводчикам вручались грамоты Верховного Совета.
За банкетным столом напротив меня сидела хрупкая большеглазая женщина лет около сорока, бледная и как-будто отрешенная от всего происходящего. Впоследствии я узнал, как мучительны были для нее многословные чествования и официальные мероприятия. Она чувствовала себя здесь чужой.
Она была хороша собой, хотя почему-то трудно ее назвать красавицей. Во внешности ее была усталость, одухотворенность и тайна. Я попробовал с ней заговорить. Она ответила односложно.
Мне сказали, что это переводчица Мария Петровых. Большего о ней я тогда не знал. Мало знали о ней и в литературных кругах, с которыми я соприкасался. Мы встречались иногда в Клубе писателей, раскланивались. Никогда не заговаривали друг с другом.
Однажды в Клубе Павел Григорьевич Антокольский подозвал меня к столику, где сидел с Марией Сергеевной. Она протянула мне руку, маленькую, сухую, легкую. Назвалась. Назвался и я.
Павел Григорьевич любил оживленное застолье. Еще кого-то подозвал, заказал вина. Возник какой-то веселый разговор.
Павел Григорьевич был особенно приподнят, остроумен, вдохновен. Мария Сергеевна говорила мало, негромко, мелодичным приятным голосом. Она была другая, чем в Литовском постпредстве. В ней чувствовалась внутренняя оживленность, внимание ко всему, что говорилось, особенное удовольствие доставляли ей речи и шутки Павла Григорьевича.
Деталь, которая мне вспомнилась и которая характеризует женственность Марин Сергеевны: она всегда была скромно (чаще в темном) и необычайно уместно одета.
С этого вечера мы встречались уже как знакомые. Она даже как-то высказалась по поводу одной из моих первых публикаций, передала мнение Ахматовой, с которой была близка. Ее слова помогли мне отважиться на встречу с Анной Андреевной. Но это уже другой сюжет.
Именно эти предварительные обстоятельства способствовали быстрому нашему сближению, когда Петровых, Звягинцева и я были назначены руководить семинаром молодых переводчиков во время одного из мероприятий Московского отделения Союза писателей. Петровых и Звягинцева давно дружили. Возможно, что именно Вера Клавдиевна «втянула» Марию Сергеевну в перевод с армянского.
Семинар был рассчитан на неделю, но так оказался интересен для участников и руководителей, что продолжался и дальше. Мы регулярно встречались раза два в месяц (потом реже) в продолжение двух лет. А возможно, и дольше.