Такими существами Клава представляла себе красных, собственно, красными у них должны были быть только глаза, в остальном они должны были походить на людей, иногда, впрочем, они снились Клаве со звериными головами: собачьими, козлиными, бараньими или кошачьими. Клава спрашивала у матери — какие они, красные, но мать отвечала, что это просто бандиты, распоясавшаяся чернь, но Клава не верила, она знала, что красных раньше не было, а бандиты были всегда, и если армия отступает под их натиском, значит они сильны, сильнее людей, а когда Таня рассказала Клаве, что красные не верят в Бога и разрушают церкви, стало окончательно ясно — среди красных обязательно должны быть бесы, скотоголовые, и потому Клава так боялась оставаться здесь, в городе, куда уже проникает отвратительная сила тьмы.
— Я знаю, откуда вы пришли, — сказала Клава, поправив норовящий сползти с колен саквояжик.
Они пришли из той трещины, что открылась во всем. В ювелирной лавке, во влажных, миндальных глазах Жени, Клава впервые увидела зияющий простор породившей их бездны, после этого она порой забывала о своем страхе, но он неизменно возвращался вновь, как навязчивый сон: на похоронах, у пустого гроба, и возле кондитерской, когда Клава, стоя ботинкам в свежевыпавшем снегу, изо всех сил запустила зубы в пахучий, дымящийся своей горячей свежестью крендель, тут она увидела крупную женщину, стоящую у соседней лавки, в платке и с воспаленно-красным лицом, у той женщины было что-то страшное на лице, нелюдское, она взмахнула рукой в рукавице, словно отгоняя осу, но никакой осы не было, была зима, а потом женщина скривила рот, как от сильной боли в животе и сказала гадкое ругательство Клаве прямо в лицо, такое гадкое, что Клава вырвала крендель изо рта и бросилась бежать, она бежала, по чистой еще, белой улице, и плакала, слезы обжигали охваченные морозом щеки, она неслась без оглядки, стараясь вообще не думать о том, почему женщина сказала гадость, ибо за разгадкой этой тайны стоял все тот же ненавистный ужас, который становился проклятием всей Клавиной жизни.
Она прождала Валентина Сергеевича до темноты, но он не приходил, а Клава боялась зажечь свечку, она хотела, чтобы с улицы казалось, будто за окном никто не живет, несколько раз она подходила к двери, намереваясь уйти, ведь она помнила еще, в какой стороне находится вокзал, а от него можно было бы найти и дом Марии Дмитриевны, но каждый раз ей казалось, что снаружи за дверью кто-то ходит, и ей страшно было открыть, в конце концов она села на кровать Валентина Сергеевича, вынула из саквояжика свою игрушечную собачку Тобика и легла на бок, лицом к двери, свернулась калачиком, прижав Тобика к лицу, и слезы сами потекли из Клавиных глаз, моча мягкую шерсть, словно давно только и ждали, когда что-нибудь такое окажется поблизости.
Клава не помнила, как уснула, а проснулась она оттого, что на улице визжала женщина. Потом сухо и больно, словно чем-то плашмя ударили по воде, хлопнул выстрел. Клава сжалась. Едва проснувшись, она на мгновение позабыла, что случилось за минувший день. Теперь, после выстрела, она все вспомнила.
В дверь грохнуло.
— Откройте! — раздался за дверью мужской голос, совсем не похожий на голос Валентина Сергеевича. Женщина на улице продолжала визжать. Клава вскочила и залезла с Тобиком под кровать. Там было пыльно и немного пахло нафталином. Протиснувшись поближе к стене, Клава вытолкала вперед себя какое-то приползшее сюда раньше нее свернутое одеяло и затаилась. После двух ударов последовал такой мощный, что дверь треснула. От этой нечеловеческой силы удара Клава стала шептать молитву. Хлопнул выстрел, и сразу за ним в комнату ворвался топот сапог. Из-под кровати Клава увидела заметавшийся снаружи луч электрического света.
— С-сволочь! — саданул все тот же голос, на пол шлепнулся плевок. За стеной рухнуло что-то тяжелое, со звоном посыпалось стекло. Кровать перевернулась над Клавиной головой, сверзнувшись со своего вековечного места, и ей брызнули фонарем прямо в глаза. Клава зажмурилась.
— А ну, вылазь! — заорало на нее из черноты, и, не дожидаясь ответа, нечеловеческая сила схватила Клаву и вздернула вверх, поставила к стене. Клава стояла теперь на том месте, где раньше была сдвинутая в сторону кровать, с Тобиком и закрытыми глазами.
— Кто там, Васька? — рявкнул голос из-за стены.
— Девчонка тут! — отозвался названный Васькой. — Кто такая, как звать?
Клава медленно открыла глаза. Свет бил ей в лицо. Монстра было не видно, его скрывала тень. Потом свет резко мотнулся в сторону и каменная боль врезалась Клаве в рот, чуть не выломав ей голову. Она бы упала, но Васька не дал ей упасть, схватив рукой за плечо.
— Еще дать? — осведомился он.
— Не надо, — еле опомнившись, ответила Клава, предварительно проглотив смешанную с кровью слюну.
— Тогда отвечай.
— Я Клава, Орешникова.
— Сколько лет?
— Одиннадцать.
— Буржуйка?
— Не знаю.
— Не знаешь? Значит буржуйка. А знаешь, что теперь с буржуями делают?
— Нет.
— К стенке. Или штыком в пузо.
В комнату вошел еще кто-то, тяжело и неровно топая сапогами.
— Больше никого нет. Вся квартира пуста, — произнес голос, что раньше говорил из-за стены. — Сбежали, суки. Ты гляди, какая буржуечка.
— Нравится? — засмеялся Васька. Он с бешеной силой схватил Клаву за ворот платья и дернул в сторону. Ткань разорвалась по шву. — Сиськи еще не проросли, — гадко чмокнул он.
Во время рывка воротник больно резанул Клаве шею, и она сжала зубы от боли. В воздухе вспыхнуло пламя зажженной керосиновой лампы, и тогда Клава увидела наконец красных. Это несомненно были они, потому что глаза у них светились тусклым кровавым огнем. В остальном они выглядели, как пьянчуги, и раньше бродившие по границам рабочих кварталов. Но Клава сразу догадалась — это не люди, а страшные оборотни. От оборотней несло луком, блевотой и дубленой кожей одежд. Васька был массивен, всклокоченная и как будто мокрая борода покрывала ему половину лица там, где обычно находится рот, и дышал он через бороду, будто намеренно фильтруя воздух от вредных примесей. Глаза Васьки постоянно таращились, как у какого-нибудь земляного жителя, а скулы выглядели как-то стоптано, уплощенно, зато щеки походили на поднявшееся тесто, гладкое и ноздреватое, из этих пор вылезали на свет волосы, как лапки упавшего в щель паука. Второй мужчина был старше и меньше ростом, тело его ссохлось на тропах революции, борода порыжела от пылающего степного солнца. В руках он держал рифленую гранату, и лицо у него было таким злым, что Клава сразу стала дрожать.
— Чего трясешься? — дико крякнул Васька и с размаху врезал Клаве кулаком в живот. Клава успела увидеть, как дернулось смотревшее вверх дуло винтовки за его спиной, потом страшная боль согнула ее в поясе, и она повалилась на пол.
Так Клава стала членом семьи Барановых. Оборотень с порыжевшей бородой оказался главой этой семьи, Семеном Барановым, а Васька — это был его сын, Василий Семенович. Еще у Семена была жена — Евдокия Баранова, которую он называл «мать», курносая худая баба с длинным черным волосом и лишенная многих зубов — их выбил ей муж за годы совместной жизни, казавшиеся ей столетиями. Однако столетняя жизнь не изводила Евдокию без потребы — встречая, к примеру, рухнувший дом, она сама жалела его, преждевременно упавшего в пыль под давлением ветра, морщины сужались на ее лице и она смотрела на руины со спокойной скорбью, как смотрит вечность. Лишь иногда что-то неведомое и слепое скручивало Евдокию изнутри, силы покидали ее, оставляя сохнуть в одиноком мучении, и тогда Евдокия забиралась в погреб и валялась там на полу, как неживая, и крысы бегали по ней, не осмеливаясь грызть отравленное такой печалью тело.