Кроме Василия у Евдокии был еще сын Никита, ему на войне оторвало руку и ногу с одной стороны, и теперь он прыгал углом, опираясь на единственный сапог и костыль, зажатый в уцелевшей руке, его все так и называли — Косой. Рука Косого Никиты была необычайно сильна — однажды, к примеру, он сцапал ею Клаву на кухне, где она терла мокрой тряпкой полы, и это было так больно, что Клава завопила со всей мочи, боясь, что Косой Никита хочет вырвать у нее руку и приживить на себе. Третий сын Барановых, — Григорий, картуз которого до сих пор висел на гвозде над одной из кроватей, — помер в семнадцатом году от тифа, а дочь, — Антонина Баранова, — вышла замуж и жила на стороне. Прочие отпрыски Барановых умерли в детстве, Клава не могла даже представить себе, сколько их было, каждый раз в глухом бормотании нелюдей слышались новые имена, да и чего другого можно было ожидать после столетней супружеской жизни — череда маленьких гробиков, в которых стучат зубами продрогшие под землей, осклизлые детеныши, мальчики и девочки.
У Барановых Клаве жилось очень плохо. Ее все время били, то за то, что она плохо мыла полы, то за то, что порезала руки при чистке картошки, а в основном просто так, безо всякой причины. Евдокия била Клаву тяжелой грязной тряпкой, веником, скалкой для теста или чугунной сковородкой, от ударов которой потом надолго отнималось плечо, Косой Никита бил могучей рукой, драл за волосы, или плевал с расстояния в лицо, и, кроме того, он все время искал момента поймать Клаву в тихом месте, чтобы придушить. Дважды он застигал ее врасплох, хватал рукой за горло и душил, упершись ногой и плечом в пол и стену, дышал он при этом отрывисто, а Клаве вообще нечем было дышать, она дергалась, царапалась, хрипела, и по ее хрипу их с Никитой оба раза находила Евдокия Баранова, которая с руганью отнимала у сына полумертвую Клаву и давала ему взамен что-нибудь подержать в железной лапе, например, половник, или пустое ведро, Косой Никита тогда сипло стонал, с досадой глядя на никчемную замену, а второй раз даже заплакал без голоса, не отирая своих крупных, лошадиных слез.
Василий Баранов по праву старшего бил Клаву просто руками, иногда ногами, сшибив предварительно на пол, цели ударам своим он не полагал и бил обычно недолго, в противоположность Семену — тот заставлял Клаву раздеться и лечь животом на скамью, а потом порол ее ремнем, закатав рукава, и чем сильнее Клава вопила, тем хлестче стегал по ней ремень. После порки Семен всегда насиловал обморочную Клаву, часто прямо при жене, Евдокия глядела на насилие тупо, усевшись на табуретке и сложив на коленях жилистые руки, Клаве бывало очень больно, но она, охрипнув, уже не могла кричать, и только выла сквозь зубы, закрыв руками свое несчастное лицо. Василий тоже насиловал Клаву, но по-иному — он подгребал ее под себя, прямо одетой, и мял, до хруста в костях, сквозь платье Клава чувствовала, как ходит по ее телу снаружи огромный член Василия, пока на нее не испражнялась расползающимся пятном горячая влага, тогда она должна была лизать Василия в лицо, иначе он ее бил или кусал кривыми, почерневшими зубами за уши.
Питалась Клава картофельными шкурками и кусочками сухарей, иногда ей удавалось, несмотря на рвущую рот и горло боль, украсть пару ложек ошпаривающего супа из горшка, однажды она стащила даже кусок сладкого теста, но от любой найденной в доме Барановых еды у Клавы болел живот, потому что это была не человеческая еда, а какая-то скотская. Спала Клава на мешках в углу кладовой, возле общей спальни, она ведь всегда должна была быть под рукой, если кому-нибудь вдруг захочется ее изнасиловать. Она давно заметила, что в доме Барановых нет ни одного зеркала, наверное, нелюди избегали смотреть сами на себя, они и друг на друга смотрели нехотя, в основном старались тупо уставиться в стену или в пол. И семейного альбома у них не было, там можно было бы иначе увидеть, что было с ними раньше, до революции. Темными ночами, свернувшись в своем вонючем гнезде, Клава муторно засыпала под свистящий храп хозяев, и ей снилась та страна, откуда пришли Барановы, страна, которую они не вспоминали, потому что она лежала за пределами всякой памяти. Клава думала, что рано или поздно Барановы осатанеют от жизни на земле и утащатся обратно восвояси, хрипло пердя, в сырую тьму могильных лугов, в туманы вечной осени, по тропам смрадных болот, где надсадно, идиотски кричат вороны, и повсюду находишь трупы в траве — неподвижные, дурно пахнущие, мечтательно глядящие в небо глазами, белыми, как мокрые ножки грибов. Наяву Клава с ужасом наблюдала мучительное существование нелюдей: раз она присутствовала при мертвенном сошествии Евдокии в погреб, и любопытство поволокло ее лестницей вслед, там, в темноте, где никто не мог увидеть, она коснулась лежащей навзничь хозяйки: лицо Евдокии было холодно, как лед, явно не чувствуя присутствия Клавы, она лишь вздрагивала на земляном полу, словно кто-то выдергивал нитки из ее живота, рот Евдокии был раскрыт, волосы расплескались по земле, как будто закинутая голова намеревалась пустить в почву тысячи тоненьких мохнатых корней.
Видела Клава и страсти Василия Баранова — тот ловил мух, внезапно хватая их своей широкой короткопалой лапой, наподобие кота, Клава всегда знала, когда он уже приготовился схватить муху, — круглая, бородатая голова Василия слегка склонялась набок, лицо принимало блаженное выражение, — но у мух совершенно не было ума, они никак не могли понять повадок своего врага, и неизменно попадались, после чего Василий безо всякого видимого торжества зашибал муху себе об лоб, крепко треснув по нему раскрытой настежь ладонью, и то, что оставалось на ней, отправлял в рот, когда мух бывало много, охота Василия даже напоминала молитву неизвестным богам. Поев мух, он впадал к особый род грусти, когда Клаве лучше было не попадаться ему под руку, иначе он начинал ее насиловать и больно кусать, потому она старалась загодя спрятаться где-нибудь в отхожем месте или за висящей на стене одеждой. Оттуда Клаве приходилось слышать, как Василий негромко выл, иногда повышаясь до тявканья и ударяя кулаком в стол, удары мерно следовали один за другим, и все равно при каждом следующем Клава вздрагивала и сжималась от страха. Почти всегда это кончалось тем, что Василий прыгал на стену, закинув руки кверху, как невозможные оленьи рога, вид у него во время самого столкновения со стеной бывал измученный и виноватый, после же он бессильно сползал, тягуче завывая о чем-то страшном, валился на пол, ворочая плечами и головой, если же поблизости оказывалась Евдокия, она кидалась к нему и подсовывала что-нибудь сыну под голову, чтобы Василий не стер себе мохнатого темени о твердое дно своего огромного гроба.
Клава не помнила, сколько дней она жила у Барановых, предшествующее времяисчисление отодвинулось для нее за пределы восприятия, единственные часы стояли в доме новых хозяев, солнце лишь смутно напоминало о себе иногда лучом, забытым на полу возле щели в заколоченном окне, вместо него Клава измеряла теперь путь своей жизни промежутками между истязаниями, где-то между ними и густым, мучительным забытьем сна, она, наверное, и жила теперь, сама все меньше и меньше веря в реальность собственной жизни. В какой-то день Клава попыталась бежать, просто вдруг ощутила себя одной в том месте, где была, и сразу бросилась в наружные двери, через провонявший мусором двор, на улицу, и там Евдокия настигла ее, схватила рукой сзади за платье, свалила с ног, поволокла назад, в паучье логово. Клава истошно орала, звала на помощь, кажется, на улице были даже какие-то прохожие, но никто не помог ей. Евдокия затащила Клаву в дом, заперла в комнате, а потом пришел Василий, больно взял Клаву за руку, бросил на кровать, задрал платье и так изнасиловал, что она вовсе не могла потом сидеть, и долго плакала, лежа на боку, поджав ноги и кусая пальцы на руках, вывернутый задний проход рвало тупым крюком, трусики постоянно были мокрыми от натекающей крови, тело мелко, противно дрожало, и Клава шепчущим плачем проклинала своих мучителей, проклинала их так, что если бы сбылось хоть одно ее проклятие, Барановы стали бы существами тысячелетних легенд, и ледяной пот рассказчика предварял бы историю их жизни до скончания человеческих дней, до скончания мира.