С испода хлынул воздух, холод, свет — прозрачные нагие южане смешались с матовыми ближними дворянами и дьяками. Хлопнув дверью, в парильню вошел Ян Бучинский, прямо в распущенном зипуне.
— Андреич, ты это что золотолитцам жалованье задержал? — прокричал Ян в пар. — А ну вылазь! Потом: гости-то и песца заодно с поташом у Сибирского приказу перебили! Вот так у вас монополия!..
Ян, отшатнувшись с непривычки, приоткрыл чуток дверь, приник к клубящейся щели губами, глотнул воздуха. Кто-то, охая, начал спускаться с третьего полка — на выход.
— Государь! — торопясь, прокричал секретарь и наверх. — Подь глянь, какую дролю я тебе привез! Веришь, сама на меня набежала на описанном дворишке Семки Годунова, к тебе запросилась в чертог!.. Тут она, во второй неделаной парильне ждет, — довершил Ян известие, уже выбрасываясь за порог. Ухнула четырехбревная дверь и — «о, пал псяпехний...» — на польском буркнула еще глухой отдачей.
— Так веди ее сюда! — не успели докричаться упревшие дьяки. Хмельные, любопытные от жара, стали подыматься, ломанулись было следом за царем, но Дмитрий, выходя, пхнул нижнего соратника, и все дьяки, как свежеслепленные, влажно блещущие глиняные игрушки, один за другим пошлепались на прежние места.
Позже все-таки все слезли вниз, на широкую мыльню. Там льготнее наконец задышалось, ловчей и не так страшно было хлестаться вениками. Квохча, мощно рыча с нежным отвизгом, — хлестались все: думные дьяки, безмятежные русалки, новые бояре, кроме дьяка Власьева, которому уже мешали быстро двигаться совокупно зачерствевшие спина и задница. Дьяк мылся кое-как, едва туго клонясь туда-сюда, в сторонке от всеобщего ристалища, потом позвал Шерефединова слегка ободрить ему кипой дуба спину. Но Арслан, огрев его, улегшегося с превеликим бережением на лавку, пару раз, вдруг выбросил веник, прошелся короткими, толстыми, как кулаки, пальцами по власьевским хрящам, избил товарища самими кулаками и начал крутить ему руки. С перепугу поверженный дьяк запищал. Тогда Арслан пришел в восторг, запрыгнул весь ему на спину и побежал по ней неведомо куда, съезжая пятками по мокрым ребрам.
— Так прадед еще деда и отца целил, — пояснил он на ходу затеснившемуся к их поющей лавке банному народу.
— Ах, изверг, сыроядец, душегуб! — частил вопленно Власьев. — Татарская ты рожа! Батый бессмысленный! Убивец! Тамерлан проклятый! Ослобони, дай вздохнуть!..
Шерефединов только быстро улыбался да временами приговаривал:
— Мальчи, уродская спина!
Русалки, визжа, хохотали, плеща из чумичек холодный мед на общие жаркие члены...
Прекрасные — как будто страшно далеко, давно знакомые — ноги, чуть помедлив, разошлись. Тогда Отрепьев обернул к себе в лукавом полусвете и голову... И было меж голов их как бы легкое сверкание, в миг которого он уже глядел на розовую Фросю — свою неизменную милку в бытность славным конюшим Черкасского.
Некоторое время они, друг против подружки, без слова сидели — заново нагие и разочарованные. И видно, и так понятно было: думала охмурить мальчонку-государя Дмитрия или, на лучший конец, расстригу Гришку преужасного, а видела сейчас перед собой даже не Гришку, а пропащего, полузабытого Юшку, о монашестве которого и не слыхала...
За все годы, что они не виделись, Фрося тоже прошла долгий и небезуспешный путь. После разгрома Романовых, когда Юшка выпрыгнул навеки из оконца ее повалуши, Фрося отошла к боярину Михайле Салтыкову, что было несомненным повышением после зверской крепости у опального боярина и оглядчивых ласк миловидного, да мимолетного, его холопа. От Салтыкова, всеми способами рвущегося вверх по местнической лесенке, широкобедрая и страстная краса поступила — только темнее рдеющим гостинцем, тающим, яко во рту, и в руках, — к Семену Годунову, голове аптечных царских немчинов и многого — втайне — еще чего. С шагом в каждую новую постель Ефросинья Тимофеевна заметно подвигалась к трону, слепительней и легче одевалась, легче кушала и меньше почивала по ночам, а по дням дольше спала. И вот, как по щучьему веленью, уже и сам царь шел к ней в ноги... И царь оказался конюшим.
Пусть самозванного, разбойного, но у неизвестного царька была великая надежда присушить, взять не мытьем, так катаньем башку манящую, страшную, порфироносную. В том затаилось оправдание и окончание всему...
С былым же другом и дворовым блудодеем Юрием свет Богдановичем, Фрося знала, хитрейшие приемы ее ворожбы никогда не проходили. Сам он известный ворожей и охмуритель, всех сердечных дел мастак...