Князь Василий начал езду, как заправский говорун-ямщик, с долгого своего повествования, не с вопросов седокам. (Выведать ему у собеседницы нужно было немного, но обязательно).
Обсказывая, что у брата Митрия супруга на сносях, что дальнородный их племянник Миша Скопин неспроста вхож в семью царского печатника Головина, да все никак вот не посватается к его дочке, и прочее, князь вез как попало возок, почти на волю отпустив коней. Развернувшись вполоборота на козлах, следил за ответами уст и глаз Ксении Годуновой.
Ничего не разбирая из того, что ему надо было, в утверждающемся свете Шуйский сам начал, кстати и понемногу, спрашивать — все прямее, все сердечнее...
— Вспомяни, Аксиньюшка, — сказал он наконец в воротник, чтобы не читала по губам глухая Волконская, — ведь я давнишный друг всего вашего рода, твердь ему небесная теперь! Так поручи мне, старику, свою печаль-тоску... Ужо замолвит Дума за судьбинушку твою царю словцо... Али чем инако послужу?..
Но царевну, привычную уже к своему совершенному безродству, только удивила опасливая родственность князя. Чуть не ежедневно Ксении приходилось отклонять ворох докучных услуг мошенника-монарха и бояр Мосальских — радушных хозяев ее жилья... О решительной же перемене участи она уже мало мечтала. И каким калачиком ни оборачивался с облучка к ней князь Василий, только помаргивала ему — так же вежливо и настороженно...
У Волконской вдруг настежь распахнулись веки: старуха, метнувшись вперед, вырвала у Шуйского поводья и, вся завалившись назад, потащила на себя лошадиные шеи — «тпр-р-р-у!» — едва трепеща мягкими губами.
Впереди, уже упершись сапогом в санное дышло, в плотном облаке дыхания остановившейся упряжки сидел на коне поперек дороги царь. Кажется, улыбаясь, он спрашивал:
— Управляетесь?.. Все ли у вас хорошо?..
Быстро поворотившись к всаднику, с каким-то дурацки поспешным, «сидячим», поклоном Шуйский ответил ему «Хорошо все!» и вспять, стопами и бородой, отворотился к царевне, скорее разглядывая, явил ли он ей свою, всю восстановленную в былом величии смелую волю? (Для этого он сейчас и использовал родовую привилегию — держать перед царем односложный ответ).
Волконская вручила, разобрав, князю Василию вожжи. Царь, смутясь, постороння коня, двинулся подле Ксюшина возка, сначала молча, потом разговорился о погодах в государстве...
Еще издалека пустым усталым оком зимующего ястреба Отрепьев улавливал жизнь в этих низких санях... Долго не приближался к ним на расстояние беседы, вяло клял приглашенных на охоту по железному установлению бояр...
Когда же Шуйский нахально перелез в Ксюшин возок и зашевелил бородой, Отрепьев наструнился туже и понемногу начал вдруг иначе рассуждать. Разве не подозрительно, если царь, чураясь всю дорогу барышни-сиротки, не перемолвится с ней словечком обычайным? А всего-то чуток поговорит — вот и не будет у тонких князей повода к каверзе, позыва к сплетне...
Царь смело протрусил к возку царевны, оставив капитанов и драбантов, уже не тратя времени на разгадывание, что там может хорошего выйти из уединения ее с ясновельможным паном Шуйским? А что плохое обязательно из этого получится — Отрепьев и так хорошо знал.
И впрямь, едва подъехал, вышло еще хуже. Ксения отвечала ему словно в подголосок князю, нарочито отстраненно, небрежно и резко, чего давно не было, и, отъезжая в уязвлении, царь проклял миг, когда позвал ее на зрелище медвежьей травли. Теперь он перед всем суздальско-ростовским княжьем отмечен бесчестьем... Не удостоивший больше ни словом, ни зрачком Василия Ивановича, царь только как будто зажмурился невольно на сияющее за спиною в мелких лучиках его лицо.
А между тем Шуйский сам съежился на облучке, в руках у него тряслись вожжи, боярин снова ничего не понимал. Ответствуй Ксения самозванцу испуганно, приниженно или, напротив, злобно, Василий Иванович знал бы, что ей предложить. Расплывись вся вязкой сластью пред своим государем — тоже ясно, князю играть только пришлось бы тоньше и... как бы в обратном направлении.
Но через какую брешь влезть в помыслы и страхи вот к такой? Чем соблазнить прикажешь человека, сохраняющего в самом пекле царства полную свою невозмутимость и свободу от царя земли?
Шуйский не знал того же, что Отрепьев. Даже темная надежда на большой дар лицедейства у их подопечной сама по себе не наделяла никаким дальнейшим знанием, ни на вершок не открывала мягкую чью-то — кажется, заснеженную — маску.
Наверно, уже только в ровном дневном свете, уловив миг, смог бы кто-то различить, что отъезжающего, одинокого на огромном приукрашенном коне охотника — безвластного и беззащитного пред сонными ульями боярских шапок — Годуновой до слезинки сердца жаль и даже впервые жутко за него...