Корела в белом облаке с косыми брызгами резанного подковой льда обогнул мыс и пропал. Скопин какой-то здравой частью за ушами, в подтеменье, чуял, что не надо от острожка уходить, а вернувшись, прикрыть плечи бы своей польской пехоты, идущей на приступ. Но кровь, пронятая гулко-дымно морозцем и водкой на гвоздике, в кружках посланной всем перед битвой государем, закруживала сердце, быстро меняла местами руки, пики и сусальные сугробы... и Скопин, еще ничего не решив, уже шел за Корелой в угон. Едва дивный ветер окреп вокруг всадника, тот мигом убедился, что в угон идти — страх хорошо и, главное дело, нужно. Супостат, ясно, мечтает: как бы убоялся, убежать — потом внезапно воротиться. Ан не мечтай — Скопин не выпустит! Только бы так сразу не нагнать — уж больно хорошо!..
За мыском и дальше — во весь свет берегов — никакого недруга как не бывало... Не под лед же ушел? Сзади понемногу наволакивался гам: не поспевали за зрелищем вяземцы берегом. След конницы Корелы обрывался при взрытом зимнем переходе на месте летнего наплавного моста, дальше снежное поле реки стояло чисто. Переход же был взрыт ровно в обе стороны: не то прошел недавно крестный ход, не то прогнали на кормежку ратоборцам неширокое зимнее стадо...
Мягкий, нехороший ледок лизнул сердце Скопина: неужели степняк на московской околице обведет вокруг пальца его, коренного московца? Скопин в тревоге уже чуть не отрядил часть латников назад — помогать брать крепость, как услышал обрывающийся нечаянный стук по ледяным мосткам со стороны Зарядья и тут же различил на горке прячущиеся в скаче за немыми тынами и хитросплетенными липами две-три казачьи шапки. Скопин всем отрядом вынесся на левый берег. Спрямляя стезю, полетел слепящими, с мурашками кошачьих стежек, гумнами и сквозь тяжелые, в рассыпавшихся до небес снегах сады.
Снова им овладел темный, прохладный восторг. С каждым подвисанием коня над настом почти не пьяный Скопин видел: сама будущность распахивается пред ним на благий миг — набело, дольно, пустынно и ясно — блестяще. Раскачивается и наполняется ураганом снежинок, мучительным и нежным содроганием тысяч подков, заиндевевших в стремлении стрел, каких-то налетающих сухих серо-оранжевых цветов-коробочек... За парой донских шапок впереди маячили уже шведские кивера, литовские султаны и колпаки шарахающихся дымно-млечными кустами муромских разбойников.
Вот развернулась в лощине щербатая крепостица, кем-то уже взятая врасплох. Скопин метнул коня в пролом. Так и есть: все поляки уже схоронились от него в сапы с заснеженными земляными турами и только выставили узорные кресты — рукояти великанов-мечей! — по ним души ляхов надеялись, когда князь Скопин-Шуйский уедет, выкарабкаться из своих окопов еще раз на свет божий. Скопин в ярости начал сечь направо и налево, перекрывая врагам будущую вечную жизнь. Ахалтекинец под ним, перекинувшись через чугунную флешь, пробил многоярусный наст передними ногами и бросил Скопина на басурманский крест. Вскинувшись, не охнув, сразу отцепившись от обмершего врага, Скопин уже наладился рубиться. С расколотой жестянки в глаза прыгнула надпись:
Блвн Алекс...
(Здесь раскол).
...ий Скопа.
Князь Михаил Васильевич вздрогнул, он вдруг заметил: во всю пустыню кладбища бьет ветер, обнаженные деревья шумят. Водка была с чем-то... Это вместо католических он чьи души удушивал?.. Развалившиеся гнезда как собаки на осинах, под коими он стольким людям воздух бессмертия пресек.
Трезвея, Скопин задрожал, хотя больше не осязал внешнего ветра, от которого осины и ракиты трубят. Его ветер начинался и заканчивался в нем.
Он оглянулся — по околью не было живой души. Ахалтекинец лихорадочно и безучастно позевывал, задирая верхнюю губу кабаньим пятачком и открывая серые — в сравнении с атласными шапками на порубленных крестах — вытянутые вперед драконьи зубы.
Скопин, сев в снегу на пятки, хотел просить прощения у здешнего, нечаянно обрушенного им покоя душ. Но, прочтя рубежи их жизней, обозначенные по крестам, Михаил остановился. Кладбище было старо — люди, легшие здесь, начерно прожили вместо великого царства в маленьком княжестве. Скопин тихо застыдился — он не мог просить прощения у тех, кто, пожалуй, даже не оценил бы по достоинству его славного гнева и порыва. Это им должно быть стыдно перед Скопиным, что и жили — тлели без огня большого услужения, и усопли даром: нет бы пали, приближая пресветлый день верха Москвы над Тверью и Костромой. Сам Скопин, впрочем, их не винит, хотя — как знать? — не покарал ли сейчас эти племена его рукою сам летучий архистратиг?