Царь открыл другу и сам молча принял у него горячий поддон с рукавицами-прихватками. Тем же хапком, мизинцем, подцепил за горлышко, зажал малахитовый штоф в кисти.
— Ах, моему государю уже лучше?! — громко, правдиво подивился Ян, быстро зыркнув в глубину беззвучной комнатки — туда, откуда он был виден Ксении.
Отрепьев буркнул что-то в ответ, кажется: «Хуже еще...» — толкнул коленом Яна, и тот сразу стушевался в занавесях.
Отрепьев умело, без стука, опустил на стол вино и тяжелое блюдо. Рукавицей отвалил полукруг: облачный клуб взошел над черными ломтями, присыпанными травкою-козелкой и Сорочинским пшеном. Воротя от жара нос и выгнув губы, полоснул ножом плохую корку, и сразу под ней улыбнулось нежно-ало, дохнуло волокнисто превосходное медвежье мясо, испеченное в углях...
МЕЧТЫ
Шуйский, как узнал о помиловании в северной ссылке, тихонько заплакал, до топкости пропитал все лицо влажкой умиления и благодарности.
— Государь... да государь... — все повторял, не найдя сразу сердечнее слов.
Да уже по дороге к Москве (не переправились еще через северную узенькую Волгу) едва засуетились вокруг приехавшие встречать свои холопы и безродные дворяне костромских городков, и князь увидел давешний свой страх со стороны и высоты — все посрамление седин и крови, бесчестье и пресмыкание у стоп усиленных мира сего (вспомнил Лобное место, обложенное хохочущей чернью…), как боль непоправимого стыда вошла в княжье сердце. Всю дорогу морщился уже без слез.
Теперь видел перед собой, будто въяве, того обуянного последней наглостью вшивого пса, горохового скомороха, что был повинен в позоре и дрожи его, в мучительных для его старости тревогах последнего, «в опале до удавления», месяца, когда каждый звук леса за окном был делом похлеще Апокалипсиса. И очи князя, глядящие то в чистый хвост коренника, то в сорные прогалы лесов, то на поля, не разумели их, наливаясь атласно и ало.
Ад стыда и запоздалое сознание личной бестолочи возможно было деть только в лють и в страсть мести. Князь успел все же немного «принять узду», пробовал даже целиком смирить гнев: душе и телу так безопаснее. Но раздирались «поводья»: злая сила влетела из сердца в саму мысль. И князь вдруг понял, что бояться ему сейчас нечего, и больше не боялся думать, понеже пока думал только, а не действовал...
К ожившему старому негодованию, что владело Шуйским со дня вступления в столицу беспортошного царевича и подвигнуло князя поспешить с крамолой, самого его приведшей на грань топора, прибавилась теперь лезущая из непоправимого срама жажда обязательного возвышения, конечного смеха над расстригой. Ведь собственное прежнее бесчестье померкнет только рядом с тем костром, на коем истреблен будет прохвост. Тогда бесчестье могло бы сойти и за воинскую хитрость — в целях грядущего отмщения.
— Ничто, ничто, — уже бубнил в замусоренные нечесаные усы Шуйский. — Это даже лучше... Теперь сподобнее за дело взяться... Мученик в глазах народов я... Один, кто восстал... Чуть что — гад осклизнется, путь отворен...
Василий Иванович все более убеждался, что он во все худое для себя время и трусил, и глупил, и расстилался пред аспидом, единственно разумно и хитро. И вот что страшно и чудесно было: в срамном прошлом все выходило теперь так необходимо, так уместно именно в видах дальнейшей борьбы и возмездия. Шуйский сам теперь дивился собственному точному подкожному расчету и вещему дальноумию.
Отрепьев думал: ежели статный дух мужчины близок духу тоски девы или женщины, а силы разума и воли его легко торжествуют над слабостью тех же ее свойств, то поневоле жена пожелает подчиниться сему мужу и женски, а грешен муж вступит в обладание ею по-мужски.
Это правило ему растолковали еще веселые социниане в Гоще, и он сам потом на вишневетчине и в боевом походе не раз номинал их правоту. Отрепьев ждал, что этот закон и решит судьбу его тайной избранницы. Однако после первых же свиданий с Ксенией он вдруг увидел, что не только не смыкается с ней духом, но и не превосходит по уму.
Беспомощно почувствовал он наконец всю чужеродность своего запарившегося, чуть не испарившегося в котлах смуты сердца всему, что дорого и ясно ему в Ксении. Между ними еще оставалась какая-то тонкая, срывающаяся то и дело леска. О колебаниях ее в тумане Отрепьев уже ничего не мог точно сказать: что в его груди бередит она — любовь или вечный привет?.. Он еще тяжко влеком к любимой или уже, наоборот, злобится и отвращается сердечно?..
И тогда, к ночи, без суеты, втекал, метя хвостом и неукладывающимися в спальне крыльями, к человеку демон. И нашептывал хищно и нежно: да пойди, ворвись ты к ней, сделай с ней все, что умеешь, раз хочешь. Окорми ее сластями заповедными, заполони дивной, непобедимой ломотой в костях, весенней спешкой в темных венах. Пусть весь ее высокий строгий ум и упорство души падут ниц перед тобой... и трудно восстанут, уже причастившись твоей жажде и гордости!.. А ты со своей счастливо падающей высоты, царствуя и рабски вспотевая, будешь играть, двигать ею и еще залюбуешься единым вашим точным послушанием...